Изменить стиль страницы

Чертков тотчас же вносил свой особый тон, и, как бы ни было перед тем шумно и весело, с его появлением на балконе все замирало. Замирало под его тихими, методическими «всепрощающими» речами.

Со мной Владимир Григорьевич был ласков, внимателен. Он был гораздо осторожней со мной, чем страстный южанин Н. Н. Ге. Чертков не терял еще надежды обратить автора «Отрока Варфоломея» в свою веру. Дело ладилось плохо, и только упрямство заставляло его еще возиться со мной.

Я же, чем больше к нему приглядывался, тем дальше уходил от него. Этот методичный толстовец тогда неумеренно много поедал конфет, винограда, сластей вообще. Большая коробка с конфетами неизменно стояла у них на балконе. И то сказать, конфеты ведь не были «убоиной»!

С Николаем Александровичем Ярошенко сближался я не спеша, исподволь, но верно. Нередко вечером, взяв графин, мы отправлялись с ним через парк к Нарзану и о чем, о чем ни говорили мы, пробираясь по дорожкам. Я еще совсем молодой, но уже неисправимый «консерватор», а он закоренелый либерал-республиканец. Как памятны мне эти прогулки, эти споры, всегда горячие, живые, прямодушные.

Кисловодск еще не был тогда модным курортом, каким стал позднее. Все сезонное мракобесие завелось позже, тогда, когда провели от Минеральных Вод по группам железную дорогу, когда построили курзал, театр, появилась опера с модными артистами — до Шаляпина и Собинова включительно.

В тот же 1890 год летом были нравы еще патриархальные. Жизнь была простая, дешевая. Многоэтажных отелей не было, всюду были еще голубые и белые хатки, встречались соломенные кровли. Такие усадьбы, как у Ярошенок, были на счету. Жилось приятно. Устраивались большие пикники, поездки в замок Коварства и Любви, на Седло-гору и на дальний Бермамут. Тогда в парке, около так называемой Казенной гостиницы могли еще указать вам старушку-княгиню, с которой, по преданию, Лермонтов написал свою княжну Мери.

Я заметно стал поправляться, полнел, розовел. Однако Павлов, видя меня, повторял, что в Питер ехать необходимо, дренаж в незажившую рану еще входил свободно, и что операции, видимо, мне не избежать.

Наступил и август, еще недели две — и надо собираться на север. В первых числах сентября нужно быть там. Я на будущее смотрел без боязни. Чудилось ли, что все обойдется благополучно, или то было лишь легкомыслие молодости?

Вот настал и день отъезда, новые и старые друзья собрались проводить меня. Подали экипаж, простились. Я горячо поблагодарил ставших теперь мне близкими Ярошенок — и покатил. До Минеральных, до посадки в вагон еще жил недавним, кисловодским. Поезд тронулся, стал думать о другом, что ждет меня там, в Питере. Проехал, почти не останавливаясь, Москву и 2-го сентября был в северной столице.

На другой день явился в Александровскую общину Красного Креста. Павлов осмотрел меня и в первый раз за эти месяцы сказал, что гною меньше, да и я сам это видел, как видел, что дренаж стал туго входить в рану.

Все же мне было велено лечь, хотя бы недели на две в Общину, за мной понаблюдают и, если надо, сделают операцию, если нет — отпустят с миром в Киев. Впервые у меня появилась надежда на лучший исход, о чем я с радостью в тот же день написал своим в Уфу.

На другой день я перебрался в Общину, поместили меня в палату с каким-то милым моряком.

Александровская община была тогда образцовым учреждением такого типа. Во главе ее стоял талантливый профессор, лейб-хирург Евгений Васильевич Павлов. Попечительницей Общины была старая, горбатая, но необыкновенно умная и деятельная баронесса Гамбургер, сестра нашего посланника в Швейцарии. Эти два человека, дополняя друг друга, были истинными создателями славы и популярности Общины.

Идеальный порядок, отличный состав врачей, необыкновенно дисциплинированные сестры. Операционный зал (в нем изображен Павлов в известной картине Репина, что в Третьяковской галерее[162]) по последним требованиям науки и техники. Вступая в Общину, вы получали с первых минут полное к ней доверие. Все палаты, коридоры, мебель были белыми, и только цветы нарушали зеленью этот сияющий белизной тон. Прекрасная церковь с отличным священником и певчими.

Строгости в Общине, благодаря неусыпной бдительности баронессы, были чрезвычайные. Она, по причине ли бессонницы, или особому рвению, по нескольку раз в ночь обходила палаты, следя за тем, чтобы сестры были на местах и не спали. И те, что такого сурового искуса не выдерживали, немилосердно наказывались. Особенно доставалось новеньким, молодым. Между прочим, их за провинности ставили за воскресными службами, впереди всех в затрапезном платье.

Между сестрами было немало красивых, и я особенно помню одну высокую блондинку — прямо красавицу в английском вкусе. Она была северянка, родом из Кеми, и мой сосед-моряк поведал мне, что Кемь издревле славится красавицами этого типа. Объясняется же это тем, что в старые времена — в XVI–XVII веках в Кемь часто заходили английские торговые и иные суда, и нередко ученые мореплаватели подолгу заживались, гащивали там, сводили дружбу с добрыми кемянками… Вот с каких пор повелись на Кеми такие красавицы в английском вкусе, настоящие леди…

Дни шли за днями. Утром, в обычный час являлся Евгений Васильевич Павлов и в каком-то самозабвении обегал коридоры, и так как был близорук, то изредка казалось, что он налетит на большое зеркало в конце коридора или на кого-нибудь из встречных. Такая рассеянность мгновенно исчезала, как только Евгений Васильевич попадал в операционный зал.

Тихая наша жизнь в Общине нарушалась или очередными операциями, или появлением новых больных. Об операциях мы узнавали обыкновенно накануне, с вечера, а об экстренных — в тот же день.

Однажды к вечеру у нас появилась особа очень высокого роста, пожилая, похожая на Пиковую даму. Она, вопреки правилам, ни за что не желала надеть больничного халата. Пришлось употребить весь авторитет Павлова и баронессы, чтобы строптивая старая дама (классная дама какого-то института) согласилась надеть халат. Однако настояла на том, чтобы шевелюра ее, едва ли природная, и какая-то фантастическая наколка на голове с оранжевыми лентами или цветами были неприкосновенными. В этом пришлось ей уступить.

Настал день операции (у старой дамы, помню, была киста). Операция по тем временам тяжелая, и все же престарелая кокетка отправилась в операционный зал в своей фантастически нелепой наколке на голове. Операция прошла благополучно.

Евгения Васильевича Павлова все очень любили, и действительно, он был прекрасный, добрый человек. Анекдотов о нем существовало множество. Вот один из них: Евгений Васильевич грешил — пописывал масляными красками. К живописи питал он неодолимую страсть. Увлекаясь ею, забывал часто свои прямые обязанности, как и мой уфимский приятель-гинеколог. В дни лекций в Медицинской Академии Евгений Васильевич, зная свою слабость, с вечера наказывал своему верному Ивану, чтобы тот задолго до отъезда в Академию предупреждал его, пишущего какой-нибудь ландшафт, что пора бросать кисти и ехать.

Иван хорошо знал своего господина, задолго начинал напоминать ему о том, что пора ехать. Время летело, часы тоже показывали, что все сроки миновали. У подъезда давно ждал экипаж, а ретивый художник все писал и писал. Оставалось времени столько, чтобы только можно было доскакать до Академии. Евгений Васильевич отрывается от мольберта, на ходу накидывает ему Иван генеральскую шинель и, сбегая с лестницы, он, озадаченный, кричит: «Иван, ты без меня допиши небо!» — и исчезает…

Повторяю, необыкновенно приятный человек был Евгений Васильевич Павлов.

Вот настало время и для решений моей судьбы.

Приехал Евгений Васильевич, позвали меня в операционную, осмотрели и объявили, что рана моя совершенно зарубцевалась, что опасности больше нет и что я хоть сейчас могу покинуть Общину и ехать в Киев.

На лесах Владимирского собора

Я не заставил себя ждать. В тот же день был на свободе и через два-три дня покинул Петербург.

вернуться

162

Речь идет о картине И. Е. Репина «Хирург Евгений Васильевич Павлов в операционном зале» (1888, ГТГ).