Из штабного вагона выскочил телефонист с ручной сиреной. Закрутил рукоять, дал сигнал «воздушная тревога». Зенитчики стали у своих кустарных установок на колени — так было удобнее. Появилось около поезда какое-то высокое дорожное начальство, как будто в генеральском чине
— Эшелон! — кричало начальство. — Вперед! Вам путь открыт! Малым ходом — вперед! Уходите дальше от станции!
Поезд тронулся. Миновал место свежезаделанного повреждения. Тут по обе стороны пути, опираясь на лопаты, стояли солдаты-железнодорожники, жестами показывали: легче, легче, тихонько, вперед, вперед... А позади бежали люди с бидонами и бачками... Кто-то успел вскочить в последний вагон, кто-то отчаянно махал и кричал...
Чужое начальство как будто знало весь план движения частей:
— Сядут на следующий эшелон вашей дивизии! Давайте ход полный!
Там, позади, уже шел воздушный налет. Слышались взрывы, свист авиабомб, стрельба, взметывались фонтаны искр на пожарище, и страшно было за оставшихся... К слову, они действительно сели в следующий эшелон дивизии и присоединились к Первому полку уже на боевом рубеже. Иначе коменданту эшелона не избежать бы новых осложнений: потерять чуть ли не сорок «дезертиров». Пожалуй, и головы бы не сносить! Верный срок — как потом стало привычно формулировать, житейские опасности на новорусском языке! Ибо прежде формула «попасть под суд» еще не значила безусловного приговора: слово «суд» имело значение прямое: человека, его поступок судили, т.е. обсуждали, проверяли, выясняли, взвешивали, определяли степень вины, часто оправдывали. В эпоху же, когда Рональд Вальдек находился в расцвете своих лет, попасть под суд значило просто: получить срок, притом обязательно самый высший по данной статье. Суды будто перевыполняли свои планы, как все прочие учреждения, ведомства и предприятия. Одни — перевыполнили по намотке моторов, другие — по намотке трансформаторов, а судьи — по намотке сроков!
От Любани до Тосно миролюбиво царил в пригретом воздухе дремотный аромат лесной хвои. Высокие сосны с бронзовыми стволами и зеленой куделью крон, темные до синевы елки, смолистый и пахучий можжевельник, живые, благоуханные, еще красовались на корню, но были уже обречены войной, ее нуждам, ее расточительству: чужая и своя артиллерия, авиация, разведка; рука патриота-поджигателя и родной армейский топор; росчерк генерала, мол, столько-то воздвигнуть дзотов, столько-то землянок, завалов, траншей, командирских НП с накатом в три слоя... Где уж тут уцелеть «зеленому другу», которого и другом-то стали признавать с грехом пополам лишь после войны, а до того восторгались на любой новостройке: тайга отступает!..
...Под Колпиным опять бомбили, и опять эшелон отбивался залпами пулеметного огня. Досталось и нашим: убило лошадь и ранило солдата. В крышах и стенках вагонов стало просвечивать небо сквозь пулевые пробоины. А глубоких воронок по обе стороны полотна, разрушенных зданий, свежих пожарищ попадалось столько, что уж никто не казал на это пальцем и только каждый хмурился, думая о своих — максатихинских, псковских, новгородских... Каково-то им там, далеко ли от них, от малых и слабых, беспощадная колесница войны?
Начались окраины невской столицы. Среди писарей был один здешний. Называл районы, иные улицы, приметные здания этих заводских пригородов. Слова были чужие, сплошь переименованные «профамиленные» и не имеющие ничего общего с дорогими страницами Некрасова, Достоевского и Пушкина. Рональду были с детства чужды антисемитские настроения, но и его коробило от Неумеренного изобилия новых названий. Неужто одни Володарские, Урицкие, Нахимсоны, Свердловы и Люксембурги заслуживают памяти живущих? Неужели лишь у них — заслуга перед городом на Неве? И почему правительствующее лицо, первым бежавшее из города перед угрозой со стороны противника, имеет больше прав знаменовать собою город, чем то правительствующее лицо, кто отвоевал у врага и весь край, и эти берега, основал здесь город, защитил его от иностранной угрозы и перенес сюда российскую столицу, вопреки опасностям и злопыхательству? Впрочем, такие мысли Рональд всегда старался подавлять в себе, но они здесь невольно всплывали...
2
От Сортировочной на Московской дороге поезд передали на соединительную ветку. Приоткрылась справа зелень Волкова кладбища. Вот бы куда хоть на минутку! Поклониться могилам Тургенева, Лескова, «милого Дельвига»!.. И еще одно окраинное кладбище, на этот раз слева. Кто-то сказал: Митрофаньевское... И уже снова стрелки и первые фиолетовые фонарики сквозь августовский сумрак, сигнальные, еле различимые светляки другой дороги, — Балтийской. Эшелон набирает скорость, отдаляется теперь от города, в южном направлении, в сторону Луги... В небе — тихо, маячат аэростаты воздушного ограждения. Их многие, многие десятки...
Майор Вижель подзывает Рональда.
— Подъезжаем к нашему участку фронта. Он, как везде, не стабилен. Противник рвется к городу... Если не задержимся или не получим новых указаний — будем выгружаться меньше чем через час. В Красногвардейске...
Рональд не знал, что это дважды переименованная Гатчина. Сперва товарищ Ленин осчастливил ее наименованием Троцк, в честь ближайшего своего соратника. Еще в 1928 году она значилась под этим названием во всех путеводителях, на всех картах. Пришлось товарищу Сталину вымарывать и опять переименовывать, вот напасть. Город сделался Красногвардейском, и лишь после войны додумались возродить настоящее ими звучное, полное ассоциативных связей с трудной историей России.
— А где противник? — тихо осведомился Рональд.
— Сейчас точно не знаю. Когда отсюда уезжал вам навстречу сдали Кингисепп. Успели мы там перед отходом, перехватить наш хлебный эшелон, адресованный в Финляндию. Вернули полсотни вагонов пшеницы с Украины... Теперь бои, верно, где-то на рубеже Волосово. Гатчину едва ли удержать. Луга — у противника. Держится ли еще окруженный Новгород — не ясно...
Прогудел сигнал штабного телефона. Машинист вызывал товарищей командиров. Трубка — у капитана Полесьева...
— Подъезжаем... Подают на Гатчину-Балтийскую. Только не знаю, на какой путь... Счастливо выгрузиться и... немца побить! Телефонный аппарат и связиста вашего сымаю, мне сразу отцепляться надо!
Справа по ходу, но не рядом с поездом, а через одну рельсовую колею, тянулась высокая каменная стенка грузового перрона у пакгауза: эшелон приняли не на первый путь. Почти стемнело. Петербургские белые ночи давно отошли. Паровоз сразу подался дальше, до стрелки, чтобы оттуда, «тендером вперед», пробежать в обратном направлении вдоль покинутых вагонов, между ними и стенкой перрона, по главному пути...
Вот тут-то и началось!
Все задрожало от гула моторов. Зенитные разрывы слабыми искорками испещрили звездное небо. Сделалось вдруг все призрачно видимо, как от ламп дневного света, — Рональд впервые узрел воочию множество ослепительно белых огней, похожих на фонарики, медленно опускающиеся сверху на легких парашютиках. И тут загудели бомбы... Все это почти совпало с сигналом воздушной тревоги.
Перед началом бомбежки Рональд стоял у конского вагона, прикидывая, нельзя ли перебросить трапы через нитку пути, прямо на перрон пакгауза, для выгрузки лошадей. Изо всех вагонов выпрыгивали на междупутья солдаты с винтовками и вещмешками. Когда вблизи разорвалась первая бомба, взводные и ротные пытались командовать и орали что-то руководящее, но мало кто их действительно слушал... Всяк норовил спастись по-своему. Сам Рональд все еще чувствовал себя в роли коменданта, но не мог ни управлять людьми, ни воздействовать на ход событий. Более опытные старшие командиры никак не предвидели воздушного нападения, думали, что постоит себе поезд некое время на запасном пути, разгрузится без помех, построится: полк в походные порядки, а уж тут и прояснится, устарели или нет директивы, привезенные майором Вижелем от Ленфронта... Действительность, как всегда на войне, оказалась иной.