— Ты, кажется, хотел идти? — спрашивает Роза, продолжая отыскивать что-то в сумочке, такой маленькой, что казалось бы потерять в ней ничего невозможно.

— Да. Пожалуй, я пойду, — Гариф пытается заглянуть в узкие черные глазки женщины, но те всецело заняты содержимым золотого ридикюля. Тогда он добавляет: — Если ты не против.

— Вот, одна все-таки нашлась… — Роза протягивает ему визитку. — Если вдруг захочется выпить рюмку настоящего коньяку или пожаловаться кому-нибудь на жизнь, — найдешь меня по этим телефонам. Впрочем, вряд ли тебе часто приходится жаловаться на жизнь.

— Спасибо, Роза, — он впервые назвал ее по имени, — обязательно позвоню. А сейчас… мне правда нужно идти… Хорошо?

— Что за вопросы: ты свободный человек.

— Ну тогда пока.

— Пока.

Роза смотрит на сцену. Гариф направляется к выходу. В дверях он сталкивается с Максимом, точнее с громадной корзиной цветов. Красные как кровь глянцевые цветы, производящие впечатление вылепленных из воска, в обрамлении перистых листьев цикаса. Титры.

Так начала свою жизнь на телеэкране новая виртуальная модель, сочинение доселе небывалое, — Роза Цинципердт, — авторами которого, авторами которой мы были. Рукотворная Роза, как и прочие персонажи сериала до нее, активно высасывала из реальной жизни, из мною осознаваемой реальности, все больше деталей и красок, мало помалу оборачивающих себя, в общем-то умозрительную модель, в животрепетное существо. Прежде мне удивительным казалась особенность этих бесплотных образов, рожденных на экране, в тексте или на полотне, обзаводиться иной раз всем арсеналом живой действительности, с тем, чтобы впоследствии дерзостно шагнуть из области художественной, абстрактной в мир смертных. Теперь же я, пожалуй, не слишком был бы обескуражен столкнувшись на своем пути, скажем, с Гарифом Амировым, живым, здравствующим, из плоти, как говорится, и крови, подобно ежедневно встречаемым мною Наине Военморовне или Артуру Боброву. Но как же так? Всех нас учили, что жизнь, проистекая в искусство, производит другую реальность; обратная же стезя, как будто, оставалась вельми туманна даже для резонерствующих искусствоведов…

В тот вечер все труды, связанные с хлопотами по телесериалу завершились непривычно рано: было не более восьми часов вечера. Домой поспешать не хотелось: застать дочку не спящей я уже не успевал, а общение с женой, которое в последние три года складывалось исключительно из обмена взаимными попреками, как-то не слишком влекло. Оттого-то уже полчаса назад растолкав по всяким ящикам и коробкам весь использованный в работе инструмент, я сидел и зачем-то наводил фломастером поистершиеся номера лазерных дисков, мирно отдыхавших на полке.

— Степан, — обратился я к своему напарнику, надо признать не без ехидства, — чтой-то и ты, я смотрю, не торопишься в теплое лоно семьи. А?

— Да я это… Мне тут надо… шнуры проверить. По-моему, штекеры не у всех исправны. Надо проверить…

— И поэтому ты гоняешь взад-вперед старую кассету? Слушай, Степан, а не хочется ли тебе?.. Во! Давай завербуемся на какое-нибудь судно матросами.

Он повернул ко мне свое широкое лицо с выражением крайнего недоумения.

— Понимаю, — продолжал я, — смотрится такое предложение, как приступ юношеского романтизма. Ну и что? У меня сосед моряк. Я могу у него все выспросить. Он и в Рио был, и в Сиднее. Ты хочешь кенгуру повидать?

— Кен-гу-ру? — Степан внимательно изучал мое лицо, пытаясь определить сколько же в словах моих содержится шутки. — Кенгуру можно и в зоопарке посмотреть. Ты это серьезно, вообще?

— Вполне. Честное слово. Я понимаю, конечно, что наш достоуважаемый начальник, Артур Бобров, совсем недавно приобрел квартирку за семьдесят пять тысяч североамериканских долларов, и теперь квартирка та недешевая требует соответствующего ремонта, — а значит, все работники студии «Молох» должны умножить свое усердие в добывании для того денег. Но ты не такой уже молодой мальчик, чтобы не понимать: работа на дядю, — дело бесперспективное. Тут даже пенсию-то заработать невозможно, поскольку, скрываясь от налоговой полиции, Артур во всех декларациях указывает такой оклад своих работников, что пенсию с него начислят в аккурат три копейки.

— А то в налоговой не знают, как у нас тут обстоят дела, — на секунду отвлекся от бессмысленного щелканья по клавишам пульта Степан.

— Знают, конечно. Так Артур, понятно, их не обижает. Таких же, как он. Сегодняшняя модель социального устройства, она сработана как раз для артуров. Но, поскольку заменить артуров на людей, радеющих о благополучии коренного мировоззрения не в наших силах, так, может быть, — «ропот бури, и гром, и ворчанье волны, в них кричит альбатрос, длиннокрылая птица, из воздушной, из мертвой, из вольной страны»?

— А ты это серьезно? — исполненный явного недоверия еще раз поинтересовался Степан. — Я думал… А то, вся жизнь так пройдет, в работе на Артура Боброва. Только: море — не море… Знаешь, давай в самом деле махнем! А что? Денег я там, может, даже больше буду получать. Стану домой отсылать, им хватит. Но главное, — это ведь свобода, правильно?! — от секунды к секунде он все более одушевлялся, и мне даже чудно было смотреть на какого-то нового, оказывается вполне незнакомого мне человека. — Рио-де-Жанейро, говоришь? Ну… не знаю даже. Как-то и не верится. Пусть даже и не Рио, пусть Средиземноморье: Греция, Италия, там, Марокко, — тоже интересно ведь, да? Так это же свобода. Почти свобода. А деньги я буду им отсылать. Не знаю только, в качестве кого нас могут взять на судно?

— Степан, я обещаю, что не далее, как в ближайшие выходные обо всем узнаю. Говорю же, у меня сосед (на этаж выше живет), — он моряк или… как там это называется…

— Пусть даже матросом, допустим. Ну, не двадцать же четыре часа в сутки палубу драить. Или что там? Канаты скручивать. Будет, видимо, и свободное время. Можно будет наконец-то книжку открыть, спортом каким-нибудь заняться, да, хоть гиревым. Гири-то можно на судне держать, думаю. А то уже самому на себя смотреть противно. Правда же, это почти что свобода? Правда? А тут, если и выдастся вольное время, — шагаешь на оптовый рынок тряпки выбирать. Знаешь там, что ни выходные, полгорода собирается, и не обязательно ради каких-то покупок. Просто на людей посмотреть, себя показать. Или обои клеишь, или какую-нибудь халтуру ищешь, опять же для того, чтобы больше обоев купить, там, всяких, пылесосов, пельменей… И по кругу. И без конца.

Наконец он выдохся. Замер, уставившись на экран монитора, на котором, взбодренный ускоренной перемоткой, потешно наяривал секстет скрипачей. А я смотрел на Степана, чувствуя, как внутри меня, из памяти каких-то полуистлевших историй, поднималось самое неподдельное сострадание, — ибо самое неподдельное ребяческое простодушие взывало к нему.

— Признаюсь, — прошипел я, оттого, что в горле почему-то пересохло, — и не рассчитывал на столь решительный и скорый ответ твой… Но не в этом дело. Только что так активно призывал тебя к дерзанию… А вот уже и самого меня одолевают сомнения. Это не Бог весть какой свежести идея, и ты с ней встречался, все конечно: среди людей единицы приуготовлены к какому бы то ни было радикальному действию, на долю же основной массы возложена задача воспроизводства и рачительной охраны, предъявленных им с рождения основ общежития. Такой расклад, суть которого очевидна, вовсе не говорит в пользу первых, о чем искони пеклась литература или какое другое художество. Скорее наоборот, именно в косном сонном мире филистеров во все времена и сохранялись самые гуманные, самые человечественные идеалы, самые нежные чувства и трезвый рассудок. Правда, обычно в виде «консервов». Но! То, что называется подвигом, обывателю недоступно. И прежде всего потому, что подвиг всегда бессмыслен.

— Бессмыслен? — похоже Степан был поражен.

— Вестимо. Вспомни хотя бы Сида Кампеадора или Неистового Роланда. Ну кто понуждал этого франкского маркграфа вступать в сумасбродное единоборство с сарацинами? Дунул бы вовремя в свой Элефант, — примчалась бы подмога. Но в том-то и состоит непостижимость подвига, что смысл его (уж в полной ли мере?) открывается только самому герою да еще Господу, на этот поступок его сподобившему. Но это я куда-то далеко забрался. С меня, с тебя дородства не спрошено. Однако, и то, о чем мы с тобой говорили, — тоже действия не вполне свойственные бюргеру. От родства же и в море не уплыть. Сможешь ли ты, как чувствуешь, вступить с окружением в такую вот контроверзу?