— Но почему? Ты прогоняешь, да? — она смотрела с болью и непониманием. — Ну, почему? Ведь только ты и можешь… Потому что — человек!
— Вот оттого-то и не надо, — мягко, словно бы боясь ее обидеть, отозвался Питирим. — Мы разные. Совсем. И ничего не выйдет. Я же знаю!
— Разные… Совсем… — тихонько всхлипнула Лапушечка. — Но почему? Похожие! Смотри!
— Не в этом дело. Ты не понимаешь… Разные вот тут, — он чуть дотронулся мизинцем до ее груди. — Внутри все по-другому.
— Ну, а вдруг? Тогда я не пойду со всеми на болота. Я останусь, чтоб родить ребеночка. И нянчить… Я хочу остаться. Очень. Ну, попробуй!
— Нет! Нельзя. У каждого — свой путь, — добавил Питирим пустую, ничего не значащую фразу. Впрочем, не такую уж пустую — подлую, по сути… И вдруг понял: нет пути на самом деле. Есть — «могу» и «не могу». А путь — когда не хочется, но должен, когда ты слабей своих способностей и это на тебя ложится тяжким грузом — на всю жизнь. Мы слабые, подумал Питирим, она хотя бы хочет, пробует добиться, а я даже этого себе позволить не могу… Я — гость здесь, тупо повторял он сам себе, да, званый, но — случайный гость. Такой вот парадокс. И, в сущности, какое я имею право… Дикая, нелепая догадка неожиданно блеснула, словно невзначай, в его мозгу. — Ты, что же… меня знаешь? Прежде — не сегодня — уже видела меня?
— Да, — шепотом ответила Лапушечка.
Нет, этого не может быть, смешался Питирим. Откуда? Я ведь только утром появился здесь!
— А, — догадался он, — ты видела меня тогда, у мамы-Ники, и теперь вообразила, что знакомы мы — давным-давно! Вчера, сегодня, утром, вечером — тебе, наверное, без разницы. И если что-то было, то уже — как бы всегда… Тогда и разговора нет! Я прав?
Лапушечка согласно закивала, робко улыбнувшись, и глаза ее наполнились покойным, нежным светом. Надо думать, эти рассуждения ее ничуть не занимали и навряд ли, по большому счету, находили понимание — любые доводы сейчас она была готова принимать без возражений. Она все ждала, стояла — беззащитная, доступная и очень-очень грустная. Как человек, с тоской подумал Питирим. Нет, это наваждение, минутный бред, еще немного — и пройдет… Тем временем танцующие разорвали круг, почти что прекратив движение. Все смолкли. Неожиданно один из них — со звуком «хъяпь!» — ничком упал на траву и застыл. И сразу, несколько теснясь, склонились около него. «Нашли ребеночка, нашли?» — разноголосо крикнули другие. «Нет, — склоняясь еще ниже, отвечали первые, — не дышит. Это — свой». Тогда лежавший вскакивал и отбегал немного в сторону, а кто-то тотчас снова падал, и все повторялось — раз от разу. А потом у пня возникла Ника — в травяном своем зеленом платье, с тихим шелестом струившемся вдоль тела, точно ветер на лужайке колыхал податливые вызревшие стебли, и она вся в этот миг была живительной лужайкой, крохотной, затерянной в лесу… Все снова выстроились в круг и, не снимая масок, с однотонным и каким-то безнадежным воем протянули руки к королеве леса. «Сделай, сделай — подари…» — послышалось внезапно Питириму. Ника властно покачала головой. Вздох скорби пролетел по лесу… Питирим, не отрываясь, наблюдал за ней. Действительно — царица, вдруг подумал он. Их взгляды встретились, пересеклись. По лицу Ники пробежала легкая и добрая улыбка: не волнуйся, будет хорошо, все будет хорошо… «Подари!» — летело в темноту. «Нет-нет, — сказала Ника, — время не настало». И еще раз — громкий и протяжный вздох пронесся под ветвями… И тогда один из круга неожиданно рванулся к пню, схватил в охапку куклу с бантом и, подпрыгивая, беспрестанно вереща, помчался прочь. Все остальные устремились следом — только в отдалении, стихая, раздавались голоса да треск ломаемых ветвей. Лапушечка поежилась и жалобно сказала: «Не вернутся. Не найдут… Пора идти купаться на болота, чтоб со всеми…»
— Ночь-то стылая какая!.. Ты — оденься лучше, — приказал негромко Питирим, переводя взгляде Ники на Лапушечку. — Замерзнешь ведь.
— А мне не холодно. Совсем, — ответила Лапушечка — без видимого перехода — очень равнодушно. — Уж теперь-то — все… И больше ничего. Какой ты глупый!.. Я хотела, а ты — нет. Тогда прощай. — Она сорвалась с места и, закрыв лицо руками, натыкаясь на деревья, тихо подвывая — то ли плача, то ли просто соблюдая ритуал, — как была голая засеменила, побежала на далекие отсюда голоса, вдогонку за своими…
— Все, идите в дом, — раздался голос Ники. — Я дождусь их, а вот вам здесь делать нечего. Идите!
Питирим согласно, как бы машинально, покивал и медленно пошел к воротам. А они меня и не заметили, подумал он. Никто. Не обернулись даже… И не то чтобы от этого досада или горечь наполняли существо его, но, что ни говори, разочарованность осталась. Я-то думал, они ждут меня — ведь сами же на праздник зазывали днем! — а они просто позабыли, что я есть на свете. Только вот Лапушечка… Ну почему они не люди?! Если б они были, как и мы… И не одна Лапушечка — все прочие, все те, кто нынче танцевал! Симон остался — значит, что-то в нем переменилось. Человечнее он, что ли, сделался? Да нет, навряд ли… Ведь тогда бы и Лапушечка здесь не была и, уж тем паче, не бежала б на болота! Этот странный ритуал потерянного, мертвого ребенка… Я не вижу смысла. Биксы же умеют, научились — много лет назад!.. Хотя, конечно, Девятнадцатая от Земли чертовски далеко, и перемены долетят сюда еще неведомо когда… Тоскливый мир. И как тут Ника умудряется работать, жить?! Наверное, и вправду любит га, иначе объяснить нельзя. Сначала пожалела, как и я сейчас, а после… Ведь Яршая тоже их любил. Да и не только он, насколько я наслышан. Многие… Выходит — можно? Можно — не бояться, нес глумленьем и презреньем относиться к ним?.. Они и сами-то похожи на детей — такие же наивные, бесхитростные, верящие, что когда-нибудь им человек поможет… Человек… Родитель их и старший брат. Стремящийся лишь к самовознесению и к собственному совершенству. А ведь нет его, такого совершенства, потому что мы хотим все время — только для себя, чтоб каждый, по отдельности, удачно получил, урвал свое, и только. А все вместе? В этом и загвоздка:
вместе-то, на круг, мы не имеем ничего… Развал, разброд, и ненависть, и злоба. Нам пример бы подавать, а мы… Но, может быть, и впрямь — все проще? В самом деле — смена поколений? Поколений разума… Кто знает?!. Мы не понимаем их, боимся, потому что они — новое, другое поколение, рожденное всем человечеством? Вот это «всем» для нас и остается непонятным. Мы привыкли на сугубо личном, ритуальном уровне: отцы и дети — тут все ясно, тут проверено веками… Но едва акцент сменился — так машина вдруг забуксовала. Все возвышенные наши речи оказались ник чему и, даже более того, они внезапно оказались неумны и лживы. Дети — в принципе иные, дети каждого из нас, уж если подходить к проблеме с эдаких позиций, — появились, а мы их не признаем, отказываем в самом человечном, данном от природы, изначальном — чтобы и они могли иметь детей. Туг даже больше, чем простой антагонизм различных поколений. Тут — отчетливая пропасть, катастрофа! Человечество не хочет видеть для себя преемников, хотя и не способно дальше выживать без них… Баланса нет — есть резкий крен. В какую сторону, хотелось бы мне знать… Но долго так — нельзя. Конечно, на наклонной плоскости естественные силы трения бывают исключительно большими, но — не бесконечными же! Биксы ждут, что человек поможет… Чем? Тем только, что заставит или порекомендует уподобиться во всем нам, людям? Господи, да разве это нужно им?! Они же о другом мечтают — стать собой, к тому же ни на йоту не слабее и не хуже человека. Стать собой… А кто, скажите мне на милость, не стремится к этому? Конечно, получается у всех по-разному… Яршая стал собою, он — сумел. Погиб… И Левер, в поисках своих, в метаниях забредший в пустоту, — он тоже в этом — в расщепленности, в непонимании и мудром просветлении — нашел себя и навсегда остался Леве-ром, собой. Погиб… Харрах. Все только начиналось для него, все было впереди, но даже и на этом малом промежутке времени, отпущенном ему, он как-то утвердился, и понятно было, что с намеченной дороги к самому себе он никогда в дальнейшем не свернет. Скорей всего — погиб… Барнах! Не знаю, кто он — бикс, обычный человек? — но вот уж он-то был собой всегда, неистовый фигляр, честолюбивый богохульник, вознамерившийся утвердить другую веру: в братство, в монолитность духа, в сопричастность разных разумов одной Культуре, в первобытную любовь друг к другу ради подлинного счастья — где-то там, в грядущих временах, быть может, даже в непонятных измерениях… Погиб… Или сумел-таки спастись и уцелеть? Что ж, я бы, честно говоря, не слишком удивился… Ну, а Ника? Тоже, вероятно, обрела себя. Не может быть, чтоб просто верила, бездумно и легко, в необходимость собственных поступков. Она вся — здесь, в этом мире. Счастлива ли? Ведь собою быть — не радость, не подарок к дню рожденья, это — тяжкий крест, который надо вопреки всему нести. Да, вопреки всему… Но для чего-то я ей нужен, для чего-то — позвала! Возможно, чтобы не пропасть, не скукситься совсем, и написала мне? Но кто я ей, откуда она знала вообще, что я на свете существую?.. Разумеется, там, на Земле, для многих мое имя кое-что и значило, но чтоб на Девятнадцатой к нему какой-то проявляли интерес… Почти невероятно. Вот как странно: я сорвался с места, прилетел сюда — и до сих пор не понимаю для чего. Все знают, я не сомневаюсь, это видно! Все, за исключением меня… А кто я в сущности? Не слишком-то удачливый изобретатель, если честно, всюду прикрывающийся громким именем отца и постоянно опасающийся, что когда-нибудь все недочеты, недоделки и промашки, на которые предпочитали закрывать глаза, внезапно вылезут наружу — и тогда случится неминуемый скандал? Что ж, глупо отрицать… Или упрямый боевик, дитя системы и ее прислужник, истинный фанатик, человеческие чувства ставящий на низшую ступень? Да, верно. Но все это — только полуправда. Потому что, оказавшись в экстремальной ситуации, в чужом обличье, я засомневался — сам в себе. И испугался — за себя, верней, за то, как я — такой вот, сомневающийся — дальше буду жить. Конечно, облик не меняет, не ломает человека окончательно, но право выбора — предоставляет. Лишь теперь, лишь здесь, на Девятнадцатой, открылось с беспощадной ясностью: все, даже самая высокая идея — преходяще, если нет при этом человечности, терпимости, готовности любить — не потому, что вынужден, а потому — что не умеешь по-другому, не дано. И смысл поступкам, ценность придают не истовая убежденность в чем-то, не происхождение, не положение среди тебе подобных, а определяют этот смысл такие хрупкие и слабые, на первый взгляд, вещи, как любовь и доброта. Злом — борются, подумал Питирим, а вот добром-то — побеждают. Я всегда хотел победы, полной, абсолютной, но не достигал ее… Мне не хватало малого: собою быть. Не как функционеру в жизни — как простому человеку, для которого чужое горе — его горе и чужая радость — его радость, а не повод для завистливой интриги. Мне всего-то не хватало пустяка… И чтоб понять такое и принять, пришлось утратить свое внешнее, привычное лицо. Нет больше Питирима для других! Есть — Левер, но с душою Питирима. И возьмем это как данность… Он вошел обратно в дом и несколько минут бесцельно посидел в гостиной. Встал, зачем-то заглянул на кухню, выпил из-под крана ледяной воды… Потом полез под душ и долго-долго мылся и плескался, глядя на свое чужое тело в зеркале напротив, словно силясь оттереть, отмыть его до узнаваемости, до того, чтоб навсегда войти в него и — быть. Покончив с душем и одевшись, он из любопытства снова заглянул в гостиную на первом этаже. Без всякой цели, лишь бы время скоротать. Шагнул — и замер на пороге… Ника, видно, лишь недавно возвратилась. Как и днем, она была печальна и серьезна. Платье из травы она уже сняла, скорее всего — выбросила где-то за ненадобностью, и теперь на ней был длинный, до полу, пушистый голубой халат… Жаль, неожиданно подумал Питирим, хотелось бы ее в том травяном наряде здесь, поближе, разглядеть. А впрочем, ладно.