Я с важным видом покивал.

— Вот там и будет ждать. Место безлюдное, не разминетесь. Получается — как раз на полпути к информаторию. Ну, чуть-чуть в сторону. Ты, главное, не бойся.

— А с чего ты взял, что я боюсь? — пренебрежительно сказал я. — Ведь не к биксам в гости! Только место… странное какое-то… Часовня!..

— Да уж так договорились, я не знаю. Он всегда встречает там. — Харрах пожал плечами.

— Разве сложно — передать ему на комп, и все дела? Я б так и поступил. — По правде, мне не очень-то хотелось отправляться к той часовне. Я же слышал, как ребята говорили: место гиблое, глухое, и покойники из-под земли встают, чтоб из реки напиться, пить им хочется в своих могилах, оттого и стонут, и страдают, и выходят на поверхность. Если попадешься, то пиши пропал… — Конечно, — повторил я, — передать на комп, он все скопирует, как надо, в лучшем виде, и проблем нет.

— Чудак-человек! — засмеялся Харрах. — Что — копия?! Их можно миллион наделать. Ему не копия — оригинал необходим!.. Чтобы один-единственный был экземпляр. Во всей Вселенной. В этом ценность! Понимаешь? Чтобы только у него у одного. Как бы сокровище…

— Вот ведь заладил! Передам. И вправду — по пути. Только, сдается мне, мудришь ты что-то. Ладно. А когда?

— Не бойся, не сию секунду, — успокоил весело Харрах. — Не на пожар бежишь. Я полагаю, никакой не будет катастрофы, если он немножко подождет. Уже бывало, и не раз… Вот чай сейчас попьем… Здесь добираться-то всего минут пятнадцать. Прямо через лес. Там есть удобная тропа…

Да, в доме у Яршаи чай любили пить всегда. Что называется, в любое время дня. Своеобразный ритуал. И отказаться было ну никак нельзя!

— А этот доктор Грах какой-то жутко мрачный. Дядечка, по-моему, с большим приветом, — поделился я с Харрахом по дороге к дому. — Так и хочется назвать его не Грах, а Трах. Великий и ужасный доктор Трах!.. Любитель завтракать младенцами и птичками колибри.

— Доктор Трах! — со смехом подхватил Харрах. — Неведомый пришелец из неведомого мира. Спит, стоя исключительно на голове, в углу. И иногда вдруг падает. И грохоту — на всю округу!.. Я его сегодня тоже вижу в первый раз. Отец сказал: известный очень врач.

— Тогда — зачем сюда? — невольно подивился я. — Сидел бы себе в городе. Там пациентов-то, небось, побольше, есть где развернуться. Разве нет?

— Так и врачей там всяких — пруд пруди! — резонно возразил Харрах. — Такая конкуренция, что и не каждый может проявить себя. А в общем, я не знаю… Что-то, вероятно, у него стряслось… Отец мне ничего не объяснял. Вот — познакомься, говорит. И все… И сразу же гулять ушли.

— Я дома постараюсь хорошенько разузнать, — пообещал я. — Уж отец-то мой определенно в курсе.

Стол, где пили чай, стоял не на веранде, как у нас, а в доме, посреди большой красивой комнаты с окном во всю стену. Яршая, хоть и занимался днями напролет со всяческой сложнейшей электроникой, любил все старое: и вещи, и убранство, и стиль жизни, даже вдоль стены расставил полки с настоящими, теперь уж редкостными книгами — в других домах обычно я встречал миниатюрные бюро с ячейками, где на кристаллах сохранялось все, что только пожелаешь, ну, и по углам, конечно, раздвижные разные экраны, пульты… Я подозреваю, у себя в рабочей комнате Яршая вдоволь пользовался самыми новейшими комп-голофонами, но для души — не для гостей же, для фасона, не такой он человек! — держал на полках книги в старых переплетах, с интересными картинками — мы изредка с Харрахом перелистывали их, забавно, спору нет, но чтобы этим захламлять весь дом!.. Другое дело — мой папаша: он по долгу службы это все хранил, и то — в чуланах и на чердаке, поскольку понимал, что на него начнут коситься, ежели увидят, или даже посчитают малость ненормальным. А Яршая вот плевать хотел на мнение других, жил, как считает нужным, не навязывая ничего другим, и был вполне доволен. Удивительная личность! Сам-тоя предпочитал внедрекс-подсказки, там эффект присутствия — сума сойти, и, главное, запоминается все сразу, навсегда. И все-таки мне в этом доме нравилось. Не потому, что был он уж какой-то сверхшикарный, супермодерновый, с уймой разных, самых современных безделушек, с удивительной псевдочетырехмерной планировкой, как сейчас особо модно, — просто было здесь уютно, тихо, я сказал бы, очень непосредственно и не кричало на весь свет, насколько знаменит хозяин дома. Люди жили тут, чтобы работать, и работали, чтоб жить, и это делалось легко и без натуги. И теперь мы все уселись за большой овальный стол, в распахнутые настежь створки грандиозного окна вместе с пушистыми снопами солнечного света, словно бы скользя по ним, как по прямым бессчетным рельсам, залетал веселый летний ветерок, а на столе дымились чашки с ароматным, обалденно вкусным чаем, возвышались блюда с пирогами, вазы с фруктами из сада, расписные и узорчатые — и не разберешь, из глины или из особого стекла, но никакой синтетики, здесь ширпотреб не уважали! — да, ужасно милые корзиночки со сластями и всевозможными сортами нежного пахучего варенья, и казалось: на Земле — повсюду так, ни страха нет, ни злобы, ни мучительного ожиданья… Добрая Айдора, мать Харраха, кстати, рисовальщица что надо (даже мой отец позировал ей, а потом забрал портрет и вывесил в передней против двери, чтобы сразу было видно), каждому подталкивала то пирог, то сласти, улыбалась и почти шептала: «Ну, возьмите, это вкусно, я ведь так старалась». Доктор Грах с отменно строгим видом, чуть склонивши набок голову, сидел напротив нас с Харрахом — на меня он вовсе не смотрел, а вот на друга моего кидал время от времени тяжелые пронзительные взгляды. Наконец он поманил Харраха пальцем и, потянувшись через стол, чуть слышно произнес: «Зайди ко мне в лечебницу на днях. Покажешься и… вообще». Вот это да! А я-то думал, что Харраху все болячки нипочем! Но, к удивленью моему, Харрах лишь кротко, понимающе кивнул. Асам Яршая между тем повел излюбленный застольный разговор. Обычно говорил он об одном и том же, правда, каждый раз затрагивая новые детали, о которых прежде не упоминал, но общая канва беседы — а точнее монолога — мне была известна хорошо: идиотизация учебного процесса, идиотизация морали, идиотизация науки в целом, идиотизация искусства, идиотизация сложившихся повсюду отношений, идиотизация системы власти, в том числе и тех, кто управляет, — и в таком же духе, обо всем и без конца… И вот что любопытно: многое в его словах мне представлялось верным, но, едва я приходил домой и видел мать с отцом, услышанное быстро улетучивалось и переставало волновать — настолько, что и обсуждать с родителями это все казалось странным и смешным… Грах слушал поначалу невнимательно, вполуха, занятый какими-то своими, невеселыми, как пить дать, мыслями, но понемногу он расшевелился, даже стал поддакивать, смешно подергивать лицом, когда был с чем-то не согласен, поводить плечами якобы в недоуменье, а Яршаю это только распаляло — обожал, чтоб слушатели в рот ему глядели, не сидели просто так.

— Вот я и говорю, — со смаком рассуждал он, — что мы знаем из Истории — в реальности? Да ничего! Разрозненные факты, так сказать, этапы, тонкие, порой сомнительного свойства, ломкие цепочки следствий, а все остальное — темный лес. Не чувствуем мы прошлого, не понимаем. Не желаем понимать. И вечно только так и получается: причина — следствие, приход — расход… Утилитарный взгляд, рассудочный. Беспомощный, да-да! Чему нас учат, скажем, в школах, в университетах? Ни-че-му! Нас обучают, как быть однозначно-трезвомыслящим, бездумно верящим в прогресс, изобретательным в деталях хамом. Хам на марше. Знающий, какое ему нужно Завтра. Ради этого готовый на любое преступление. И это называют воспитанием достойного, дерзающего Человека. С большой буквы. Эдакая вошь, пытливо изучающая место, где особенно приятно укусить… А вот культуры знаний, взгляда на познание как на великое и гармоничное искусство — нет, не прививают! И понятно почему. Во-первых, это сложно: вся культура человека — не дискретна, как хотелось бы, попробуй охвати-ка целиком! Не получается обычно, только редко-редко… Во-вторых, прогрессу человечность не нужна, поскольку он — продукт цивилизации, а для нее культура — этика, духовное начало, нравственность, чувство прекрасного — досадная помеха. В-третьих, человек, проникшийся культурой, прекращает оперировать причинно-следственными частностями как эквивалентом целого, он видит это целое и понимает, что в такой безбрежности все равноценно, напрямую не зависит друг от друга и нельзя поэтому, не умаляя истины, что-либо ставить во главу угла.