Идея этих рассуждений столь же проста, сколь и наивна. Нарцисс, осовремененный всяческими экспериментальными позициями, куда мы его насильственно определяли, беззащитен. Ему можно советовать все что угодно, вплоть до ориентации на жертвенное решение: прийти к согласию с нимфой на основе взаимной приязни, бескорыстной дружбы и т. п.
Мировая литература поздних эпох изобилует эпизодами благородства и самопожертвования на любовном поприще, каковые многому научили бы нашего Нарцисса, кабы он только пожелал учиться.
И, добавлю, если бы имел такую возможность.
Не надо все-таки забывать о двух вещах. Во-первых, Нарцисс — не твеновский янки и не уэллсовский изобретатель машины времени; ему не дано, путешествуя из века в век, корректировать и редактировать свою жизнь. У него она одна. Она состоялась. И только в этом, единственном и неповторимом варианте стала составной частью человеческой истории.
Во-вторых, Нарцисс — признают ли сей факт специалисты по античному искусству или не признают, — успевает на протяжении своей сотни строчек определиться как характер, одержимый самим собой. Он таков, каков он есть, потому что он хочет быть таким. Даже если его определенность, его негибкость оформлены как пассивный, страдательный отклик на директиву вышестоящих инстанций. Все эти указы да приказы Олимпа сегодня воспринимаются редуцированно — до полной несерьезности. Ну, вроде бы приняты они постфактум, дабы санкционировать и узаконить сложившуюся жизненную практику.
Поступки Нарцисса — это его, именно его, больше ничьи поступки. Решения Нарцисса — это его, больше ничьи решения. И с такой точки зрения, он, Нарцисс, — единственный во всей античной литературе герой, живущий сам по себе, без наставников и богов. Удивительно ли, что позже он станет поклоняться самому себе, чуть ли не молиться на себя самого…
Но это будет позже. А пока он, еще только мальчик, позволяет себе отвернуться от навязываемой ему любви. Казалось бы, мимолетный жест, частный поступок, весящий в сравнении с целой жизнью не более, чем та малая толика строк, что отведена ему у Овидия, в сравнении со всей поэмой. Как бы не так! Всем известно, что за вред, причиненный нимфе, Нарцисс расплатится жизнью. События прошлого и события будущего сопряжены железной зависимостью. Первые — это причины, вторые — следствия; их перекличка заявлена прямыми авторскими примечаниями, и последовательностью рассказа, и, наконец, великолепной художественной композицией эпизода, через которую утверждает себя очень существенная для всего мирового искусства мысль. А именно: симметрия изобразительных или повествовательных деталей может быть удобна в передаче философского созвучия, связывающего отдельные компоненты поэтического целого.
Посмотрите, как решительно прокладывает себе путь принцип симметрии (не только зрительной, но и этической) в «Метаморфозах».
Пролог завершается гибелью нимфы, от которой остается только как бы звуковая тень.
Основной сюжет строится по той же схеме. Нарциссу взамен реального партнера по любви, каковым собиралась стать злополучная нимфа, опять же достается бесплотный призрак, только не звуковой, а визуальный. А потом он и вовсе становится своим собственным метафорическим эхом (только с маленькой буквы, а не с большой) — цветком.
Итак, превращается в ничто нимфа — и превращается в ничто Нарцисс. Печальная участь героя запрограммирована судьбой героини; героиня и носит пророческое — по сложившимся обстоятельствам — имя: Эхо. Ведь в данном контексте Эхо — звуковой эквивалент зеркального отражения. Так что уже в имени нимфы предсказано будущее Нарцисса. И страхи Робинзона, о которых выше шла речь, выходит, не пустой каприз, а древний рефлекс, сохраненный генетической памятью.
Композиционная симметрия — всего только внешнее раскрытие внутреннего контрастного сопоставления «пролог — основной сюжет», оглашающего банальную, но вместе с тем прагматически целесообразную истину: вина соизмерима с последующей карой; как аукнется, так и откликнется. Для того чтобы построить художественную модель данной этической догмы, мифология (или Овидий как ее толкователь и герольд) использует инструмент зеркального отражения.
Условность приема очевидна. Между холодностью Нарцисса к некой нимфе и его влечением к самому себе — в системе реальных связей очень мало общего. Хотя что-то общее все же отыскивается — по закону сохранения энергии, так сказать: чувство, недоданное в одном месте, находит себе выход в другом месте. Но (имея в виду запросы земной правды) уже ничего общего не найти в самой симметрии страданий — нимфа низводится на уровень звука, юноша — на уровень растения. Такой рифмовки причин и следствий настоящая жизнь не знает. Ее придумывает искусство — чаще всего не по стихийному наитию, не по капризу, а по рескрипту этики, по команде свыше. Взаимодействием событий теперь занимаются боги, зачастую путающие логические кодексы с эстетическими, эстетические с моральными и т. д.
Игровая фантазия олимпийцев и вовлекает в орбиту художественного повествования зеркальное отражение.
Быть может, кому-нибудь из них зеркало кажется подобием весов, служащих символом правосудия (и, стало быть, справедливости). И на самом-то деле сходство неоспоримо. В обоих случаях материальный предмет участвует в членении действительности на две части, связанные отношениями парности. То есть одна часть не существует без другой, раскрывает свое значение применительно к жизненному контексту совместно с другой, образуя тем самым новую явь исследуемого, балансирующего, живого равновесия.
Этот механизм способен приводить в движение целые сюжеты, поскольку являет собой систему социальных и психологических мотивировок, чреватых следствиями. Из этического рождается эпическое.
Здесь пора остановиться для объяснения по терминологическим вопросам.
Зеркало — феномен, материальный предмет, широко используемый искусством, в частности литературой. Зеркало — еще и образ этого материального предмета, метафорическое его прочтение. Зеркало — еще и логическое понятие, снимающее различие между конкретным предметом отражающей поверхностью — и абстракцией — отражением. Почти каждый зеркальный эффект можно считать отражением, и почти каждое отражение зеркальным эффектом. Термины настолько взаимозаменяемы, что мы их чередуем, подставляя один вместо другого и т. п.
Менее очевидна трактовка других «оптических» мотивов. Так, например, в некоторых случаях зеркальный образ приобретает себе подражателя в тени. Играючи, можно было б сказать: тень обзаводится тенью в виде тени.
Зеркало — отражение — тень. Если бы синонимическая обстановка нашей проблемы исчерпывалась этим — достаточно наглядным — рядом, не стоило бы терять время на констатацию очевидного или полуочевидного. Но, увы, по ходу разговора непременно возникают иные обстоятельства, позиции и конфронтации. Там зеркало присутствует, но его наличие проходит незамеченным. Здесь, наоборот, его как бы нет и в помине, а между тем все вокруг организовано специфическими зеркальными зависимостями.
Симметрия принадлежит к наиболее существенным, опорным принципам мироздания — и, соответственно, мироощущения. Место зеркала по отношению к ней — наискромнейшее, подчиненное, вассальное.
И, однако же, зеркало — вассал достаточно самостоятельный, чтоб подчас заслонить (и даже вытеснить) своего сюзерена. С другой стороны, симметрия нередко убирает зеркало в подтекст, в подразумеваемое, и мы твердим: «Зеркало! Зеркало! Зеркальная перекличка!.. Зеркальное соответствие!..» — а слушатель изумленно озирается по сторонам: о чем речь?!
Диагностировать симметрию — одновременно и проще, и сложнее, чем заметить повешенное на стену (или закрепленное за сюжетом) зеркало. При желании на нее можно натыкаться ежесекундно. И спрашивать себя: «Симметрия или не симметрия?» В зависимости от того, что нужно на данном этапе «наблюдателю». Хочется показать, сколь настойчив и последователен в своей деятельности рок? «Пожалуйста, вот вам симметрия!» Хочется ощутить всесилие хаоса? «Что ж, повторения обстоятельств на новых витках спирали уже как бы не повторения, напротив, они — нечто качественно новое, скорее отрицание прошлого, чем его развитие!» — и т. д., и т. п.