Изменить стиль страницы

— Узнаете в тюрьме.

— Куда мы едем?

— До утра вас будут держать в полиции, днём предстанете перед судом, а послезавтра прямо в Ньюгэйт.

Сначала я спокойно принял это неприятное происшествие, ибо совесть ни в чём не упрекала меня. Но я дал себе твёрдое обещание не забывать в будущем старое правило, предписывающее никогда не откликаться ночью на незнакомый голос. На рассвете меня собрались доставить к судье, который должен был решить дело. Я нанял портшез, так как маскарадный костюм вызвал бы на улицах лишь оскорбления и меня забросали бы грязью. Моё появление произвело фурор среди оборванцев, наполнявших залу суда. В глубине я заметил сидевшего в кресле старика с повязкой на глазах, который выслушивал объяснения нескольких обвиняемых. Это и был судья. Мне сказали, что он слеп и зовут его Фильдинг. Я оказался перед творцом знаменитого “Тома Джонса”.

— Синьор Казанова из Венеции, — обратился он ко мне по-итальянски, — вы приговорены к пожизненному заключению.

— Не слишком ли суровое наказание, сэр, к тому же за проступок, совершенно мне неизвестный? Соблаговолите объяснить, что я совершил предосудительного?

— Ваше желание вполне естественно, да у нас человека и не вешают без объявления причин. Вы обвиняетесь, согласно свидетельству двух лиц, в попытке изуродовать некую девицу.

— Господин судья, это ложь. У меня даже в мыслях не было совершать подобное.

— Однако же есть свидетели.

— Они подкуплены. Имя девицы — Шарпийон, не так ли? И она обвиняет меня, хотя я неизменно выказывал ей лишь чувства самой искренней привязанности.

— Значит, вы утверждаете, что никогда не имели намерения ударить её?

— Самым решительным образом, Ваша Честь.

— Прекрасно, в таком случае вы свободны, как только внесете залог.

Допрос закончился, и я послал своих слуг к лондонским негоциантам, которых хорошо знал. Но здесь возникла новая неприятность — явился начальник стрелков, чтобы увезти меня в Ньюгэйт.

— Подождите до вечера, мне пришлют залог.

— Правосудие не может ждать.

— Этому человеку, — шёпотом подсказал мне один из служителей, — заплатили ваши противники. Он не изменит своего решения, если вы не дадите ему денег.

— Сколько?

— Десять гиней.

— Он ничего не получит. К тому же я хочу посетить Ньюгэйт и поэтому воспользуюсь представляющейся возможностью.

Нет, я никогда не забуду ужасного впечатления от представившегося моим глазам ада. Я оказался в одном из самых ужасных дантовых кругов. Дикие лица, змеиные взгляды, зловещие улыбки, полное собрание всех видов зависти, бешенства и отчаяния. То было страшное зрелище. Несчастные узники встретили меня свистом — такой приём объяснялся моим бальным костюмом. Многие подходили с вопросами, пытаясь завязать разговор. Моё молчание сердило их, и они осыпали меня бранью, несмотря на увещевания тюремщика, что я иностранец и не разумею английского языка.

Я с беспокойством ожидал наступления ночи, опасаясь за свою жизнь. Но, к счастью, вскоре явился смотритель и объявил, что залог внесён и я могу быть свободен. У ворот тюрьмы меня ожидал экипаж, и через недолгое время я снова предстал перед судьёй Фильдингом. Здесь же были: Пегю, мой портной, и поставщик вин некий Мэзоннёв. Они-то и выручили меня. Тут же я заметил Ростэна, на руку которого опиралась дама под вуалью. Это была Шарпийон. За их спинами стояла ещё одна личность, служившая вторым свидетелем и о которой я расскажу потом несколько подробнее. Мои поручители внесли назначенный залог в двадцать гиней, а Шарпийон имела удовольствие выслушать постановление о взыскании с неё судебных издержек.

На следующий день после сих злополучных приключений Гудар принёс мне номер “Сент-Джемс-Кроникл”, где описывалась вся эта история. Шарпийон и я были означены только инициалами, но Ростэн со вторым свидетелем, по имени Ботарелли, упоминались полностью с присовокуплением самых лестных эпитетов. Гудар рассказал, что этот Ботарелли слыл литератором, и поэтому я счёл не подлежащим сомнению, кто был автором клеветнической статейки, и отправился разузнать его адрес. По дороге я встретил Мартинелли, он вызвался указать нужный дом и проводить меня.

В самом грязном квартале Лондона, на четвёртом этаже жалкой трущобы, я увидел человека, окружённого детьми и занятого исписыванием бумаги.

— Перед вами, — представился я, — кавалер де Сенгальт, тот самый, которого из-за вашего свидетельства на целый час заперли в Ньюгэйте.

— Я просто в отчаянии.

— Вы полагаете, для меня достаточно вашего отчаяния?

— Сударь, мне обещали две гинеи, а ведь я отец семейства.

— По моему мнению, вы играете роль, которая может дорого обойтись вам. Неужто вы совсем не боитесь виселицы?

— Лжесвидетелей не вешают, их только ссылают. Да и как доказать, что свидетельство ложно?

— А я это докажу, слышите! Где это вы видели меня, скажите пожалуйста? Может быть, осмелитесь утверждать, что были третьим, кроме меня и Шарпийон?

— Осмелюсь, сударь, хотя это и ложь.

— Вы самый последний из подлецов.

— Совершенно справедливо, но вот моё извинение, если не оправдание.

И он указал на своё семейство.

— Не вы ли сочинитель статьи, помещённой сегодня утром в “Сент-Джемс-Кроникл”?

— Нет, сударь. Я был бы доволен такой честью, но, увы, автор не я.

— По всей видимости, вы пытаетесь марать бумагу?

— Разве я не должен зарабатывать хлеб для этих несчастных? Приходится писать в газеты, несмотря на моё отвращение к подобному роду занятий. Моё истинное призвание — поэзия.

— Ах, так вы поэт!

— Я сократил “Дидону” и дополнил “Деметрия”. Моя месть закончилась тем, что я дал гинею его жене.

В знак признательности она поднесла мне сочинение своего мужа, озаглавленное “Разоблачённая тайна франк-масонов”. Этот Ботарелли раньше был монахом, а его жена — монашенкой. Оба жили в одном городе, Пизе. Полюбив друг друга, они тайно виделись, и воспоследовавшая её беременность заставила их бежать в Англию.

Возвращаясь к себе, я услышал, что кто-то внятно произнёс моё имя. Я обернулся и никого не увидел. Пошёл дальше — оклик повторился, и опять никого. В это время я проходил мимо лавки продавца птиц и понял, что моим собеседником был попугай.

— Откуда у вас эта птица? — спросил я торговца.

— Мне уступила его одна дама.

— Он ведь хорошо говорит?

— Нет, всего лишь одну фразу.

— Какую же?

— “Казанова — мошенник”.

— Я покупаю его, вот две гинеи. Я взял птицу к себе и целыми днями повторял ей:

“Шарпийон шлюха хуже своей матери!”. Через неделю попугай так хорошо усвоил новый урок, что твердил его с утра до вечера, прибавляя каждый раз от себя бурный взрыв смеха. Гудар, бывший свидетелем его красноречия, сказал мне: “Почему бы вам не выставить этого попугая на Биржевой площади? Вы заработаете этим не меньше пятидесяти гиней”. Его мысль пришлась мне по вкусу, и я велел Ярбу снести птицу на площадь. Меня побуждала не алчность, а было лишь приятно, чтобы Шарпийон назвали в публичном месте тем именем, коего она столь заслуживала. Первое время мой попугай не имел большого успеха, поскольку изъяснялся на французском языке, но скоро начала собираться толпа любопытных, среди которых, как мне сообщил Гудар, были замечены мать и тётка Шарпийон.

— А сама она?

— Сказала, что ваша мысль весьма остроумна, и она сама потешается всем этим.

Через несколько дней я прочёл в газете: “Дамы, которых оскорблял попугай у биржи, не имеют ни средств к существованию, ни покровителей. Если кто-нибудь приобретёт птицу, её брань не получит такой скандальной известности”.

— Почему вы, обожатель Шарпийон, — спросил я однажды Эгара, — не купите моего болтливого попугая?

— По очень простой причине — он повторяет как раз то, что думают о нашей принцессе все, кто её знает.

Тем не менее, у попугая нашёлся покупатель в лице некоего лорда, с которым Шарпийон разыграла в точности ту же комедию, что и со мной. Я ещё часто встречал это создание, но без всякой опасности для моего сердца или кошелька. Она стала мне так же безразлична, как если бы я никогда не знал её.