удовольствием пришлось мне с первым Тарасом Григорьевичем. Выходя из университета,

на пустыре, отделявшем тогда университет от Старого Города, я встретил Тараса

Григорьевича; мы пошли с ним вдвоем по городу, и Шевченко, заявивши мне свою радость о

том, что радовало меня тогда, запел песню о казаке, который повенчался с девушкой, не

узнавши, что эта девушка была его сестра, и потом оба превратились в двухцветный цветок,

называющийся по-малорусски «брат з сестрою», а по-великорусски — «иван-да-марья».

Мимо нас проходила публика, а Шевченко, не обращая внимания на то, что вокруг него

происходило, закатывал свою песню чуть не во все горло. Это был пароксизм чудачества,

напоминавшего старинных запорожцев и проскакивавшего у нашего поэта, впрочем,

довольно редко. Через сутки после того я уехал из Киева в Одессу на морское купанье, а

Тарас Григорьевич отправился с профессором Иванишевым раскапывать какой-то курган.

По возвращении из Одессы, в сентябре, я переменил квартиру, перешедши на Старый Город.

Возвратился из своей поездки и Шевченко и явился ко мне на новоселье с подарком: то был

старый, но сохранившийся вполне череп из разрытого кургана. Я поставил его у себя на

полке книжного шкафа. Осенью 1846 года мы видались не так часто, как прежде, потому что

я был сильно занят составлением читаемых мною в университете лекций, да и Тарас

Григорьевич, поместившись где-то не близко от меня с одним своим товарищем, кажется,

Сошенком, художником, был занят своею специальностию. Так было до зимних вакаций,

когда прекращение университетских лекций дало мне временно более свободы от занятий.

В первый день праздника рождества Христова случилось событие, имевшее печальные

последствия на судьбу мою и Шевченка. Вечером в этот день сошлись мы у одного нашего

общего приятеля Николая Ивановича Гулака, молодого человека, очень образованного и

необыкновенно симпатичного. Кроме нас, /172/ был у него еще один помещик Полтавской

губернии, бывший когда-то воспитанник Харьковского университета, посетивший Киев

проездом на пути в чужие края. Разговор у нас шел о делах славянского мира,

высказывались надежды будущего соединения славянских народов в одну федерацию

государственных обществ, и я при этом излагал мысль о том, как было бы хорошо

существование ученого славянского общества, которое бы имело широкую цель установить

взаимность между разрозненными и мало друг друга знающими славянскими племенами.

Мысль эта, не раз уже повторяемая всеми нами, и в этот раз возбуждала у всех

восторженное одобрение. Разговор наш об этом прекратился, и потом завелся новый — об

истории Малороссии, особенно об эпохе Хмельниччины, которою я тогда занимался уже в

продолжение многих лет сряду. Между тем за стеною квартиры Гулака была другая

квартира, из которой через стену слушал наши беседы какой-то не известный мне господин

и потом постарался написать и послать куда следует сообщение о нас, сбив чудовищным

способом в одно целое наши разговоры о славянской взаимности и об истории Малороссии

и выводя отсюда существование тайного политического общества. Не зная о готовившемся

против нас подкопе, я имел намерение купить недалеко от Киева дачу и, узнавши, что в

местечке Броварах продается участок земли, десятин во сто, с господскою усадьбою,

отправился туда, пригласивши с собою Шевченка. Мы нашли в усадьбе, помещавшейся в

самом вышеозначенном местечке, двух пожилых барынь, из которых одна оказалась

166

хозяйкою и владелицею продаваемого участка. Мы провели там полдня до сумерек. Уголок

этот мне понравился, и я тогда же сговорился в цене, но, не помню, по каким-то вопросам,

возникшим из документов на владение, оказалось нужным отложить совершение купчей

крепости до весны. Возвращаясь назад в Киев, мы чуть было не утонули. Пустились мы

напрямик по льду через Днепр, а перед тем стояла продолжительная оттепель, и лед

местами стал покрываться водою. Было темно, и мы, сбившись с дороги, попали было в

полынью, но, к счастию, там была отмель, и мы ограничились тем, что страшно обмокли и

прибыли домой, чуть двигаясь от холода. Только молодость и привычка к воздушным

переменам, чем отличались мы оба, спасли нас от горячки. Шевченко скоро после того уехал

в Черниговскую губернию к знакомым помещикам.

Между тем устроенный под нами подкоп произвел свое действие. 31 марта 1847 года

меня отправили в Петербург. Через несколько дней после того Шевченко возвращался в

Киев со своей поездки в Черниговскую губернию и едва вступил на паром, ходивший под

Киевом по Днепру во время разлива от одного берега до другого, вдруг неожиданно

задержал его полицейский чиновник. Тарас Григорьевич впоследствии в виде шутки

говорил, что с детства, сам не зная отчего, не любил он косых и не выносил спокойно

встречи с ними, и вот, как бы в оправдание такого предчувствия, арестовавший его

полицейский чиновник был кос. Не знаем, оставался ли Шевченко сколько-нибудь времени

в Киеве или тотчас с парома был повезен в Петербург. Но видевшие его на дороге от Киева

до Петербурга, куда он следовал под наблюдением полицейского чиновника, говорили, что

он был чрезвычайно весел, беспрестанно шутил, хохотал, пел песни и так вообще держал

себя, что на одной станции /173/ смотритель, записывая подорожную, в которой значился

чиновник с арестованным лицом, заметил, что трудно узнать по виду, кто из едущих

арестован, а кто везет арестованного. Во все время производства следствия Тарас

Григорьевич был неизменно бодр, казался спокойным и даже веселым. Перед допросом

какой-то жандармский офицер сказал ему: «Бог милостив, Тарас Григорьевич: вы

оправдаетесь, и вот тогда-то запоет ваша муза». Шевченко отвечал по-малорусски: «Не який

чорт нас усіх сюди заніс, коли не ся бісова муза!» (Не какой черт нас всех сюда занес, как не

эта проклятая муза!) После допроса, возвращаясь в свой нумер и идя рядом со мною, Тарас

Григорьевич произнес мне по-малорусски: «Не журися, Миколо, доведеться ще нам укупі

жити». (Не унывай, Николай, еще доведется нам жить вместе.) Эти последние слова,

слышанные тогда от Шевченка, оказались впоследствии по отношению к нам обоим

пророческими. Через несколько дней, именно 30 мая, взглянувши в окно моего нумера, я

увидал, как вывели Шевченка и посадили в экипаж: его отправляли для передачи в военное

ведомство. Увидя меня, он улыбнулся, снял картуз и приветливо кланялся. Тарас

Григорьевич был отправлен в Оренбургские линейные баталионы рядовым, с воспрещением

писать и рисовать. Он главным образом пострадал за свои стихи, ходившие в списках по

рукам и ставшие известными правительству. Он выслушал над собою приговор с

невозмутимым спокойствием, заявил, что чувствует себя достойным кары и сознает

справедливость высочайшей воли.

Прошло после того лет немало. С восшествием на престол ныне царствующего государя

императора многое изменилось. Я был уволен от обязательного пребывания в Саратове и в

1857 году уехал за границу. По возвращении в отечество я узнал, что Шевченко,

освобожденный из Петровского укрепления на берегу Каспийского моря, где находился в

военной службе, плыл на пароходе по Волге, останавливался в Саратове, заезжал к моей

матери, жившей тогда в этом городе, и пробыл у нее несколько часов. Здесь он передал ей

обращенное к моему имени стихотворение, написанное им во время нахождения под

следствием, по тому случаю, что он неожиданно увидал из окна комнаты, в которой сидел

арестованным, мою мать, проходившую мимо. Вот это стихотворение, бесспорно, одно из

лучших между произведениями поэта: