Изменить стиль страницы

В голове у губернатора шумело, когда он поднялся с бокалом в руке. Эвелина окинула долгим взглядом гостей, которые затихли, ожидая тоста. Большинство присутствующих она хорошо знала. Здесь были ее давние друзья Радзивиллы, князь Сангушко с княгиней, барон и баронесса Гаген, граф Разумовский с племянницей, как рекомендовал он всем черноглазую красотку, которая, если верить злым языкам, была ему ближе, чем племянница, что, впрочем, ничего не меняло, ибо богатый граф, владелец десятков тысяч душ, больших поместий, мог позволить себе все, что угодно, и, возможно, именно поэтому не собирался сейчас слушать Фундуклея, а, поблескивая стеклышком монокля, снисходительно поглядывал на гостей. Налегая грудью на стол, сидел со льстивой улыбкой помещик Вечоркевич. Выражение почтительности застыло на лице правителя губернаторской канцелярии Шерстиневича. Дамы, плохо скрывая зависть, кололи Эвелину недобрыми взглядами, а встретившись с нею глазами, таяли в искусственных улыбках. Все было так же, как и год, как и два года назад, и все же было что-то другое, новое. Теперь по левую руку от Эвелины, между нею и губернаторшей, сидел Оноре Бальзак, слава Франции, как сказал о нем Шанфлери в своей статье. Мысль об этом слегка волновала Эвелину. Пусть он, ее Оноре, не может рисоваться в полонезе и расшаркиваться в салонах, пусть он не титулован… и беден, но он Бальзак, и этого довольно. Она, растроганная и согретая теплым чувством, бросила взгляд на высокий лоб Бальзака и, увидев на нем глубокие морщины, уловила в обращенном на нее мгновенном взоре что-то тревожное, протестующее. Это заставило ее внимательно вслушаться в речь Фундуклея.

— Только могучая рука нашего великого монарха способна направить к светлому расцвету и счастью жизнь всей империи. Как добрый отец о своих детях, печется он о нас. И мы, дети его, не знаем большей любви и большей преданности, чем те, которыми исполнены наши души к его величеству, императору всероссийскому. Ему — наши сердца, наша любовь, наши бессмертные души, наша жизнь.

Фундуклей, довольный своим удачным тостом, с видом победителя сел. Если французский писака думал, что губернатор будет говорить о нем, то ему пришлось пережить большое разочарование. Но Бальзаку это и в голову не приходило. Он внимательно наблюдал за всем, что делалось за столом, и ни одно лицо, ни один жест не ускользал от его внимания. Чем же отличается салон киевского губернатора от подобных салонов в Париже? Может быть, лучше было бы вообще не пойти? Ведь, в сущности, только Бибиков мог содействовать разрешению всех этих хлопот Эвелины о наследстве, о высочайшем соизволении и обо всем остальном. Но Бибиков болен. Кто знает, может быть, эта болезнь выдумана? Может быть, он просто не хочет видеть Бальзака, потому что не может сказать Эвелине ничего определенного. Все могло быть. И Бальзак не слушал веселых выкриков в честь императора, как не слушал и того, что говорила, наклонившись к нему, госпожа Фундуклей; в глубине зала, меж темными портьерами, как будто промелькнуло спокойное лицо Виктора Гюго, и в тот же миг всплыли в сознании полные безжалостной правды слова: «Ты стремишься занять место среди тех, чей мир сам же разрушаешь своим беспощадным пером. В этом вся беда». Да, в этом была его страшная беда Впрочем, не слишком ли часто он вспоминает эти слова? Может, лучше забыть их? Считать, что такого разговора с Гюго не было, поставить точку и выбросить из памяти? Но память и не думала удовлетворять его желание. Она словно существовала сама по себе. Что ж! Пусть будет так! Он встретился с вопросительным и укоризненным взглядом Эвелины и смущенно улыбнулся, поняв, что время для воспоминаний выбрано не слишком удачно.

Заиграла музыка. Гости встали и двинулись в большой зал с колоннами. Фундуклей, изгибаясь солидным корпусом, который неизвестно каким способом держался на тоненьких кривых ногах, церемонно повел в первой паре полонеза Эвелину. Бальзак встал в нише между двумя колоннами и следил, как Эвелина, гордо подняв голову, увенчанную высокой прической, в которой горели алмазы, и с легкой улыбкой задумчиво глядя куда-то сквозь стены губернаторского дворца, ступала в такт музыке. Шепот зависти и восторга пронесся по залу. Бальзак вздохнул и не успел оглянуться, как рядом с ним очутился с бутылкой шампанского в руке правитель губернаторской канцелярии Шерстиневич.

Пришлось выпить и прикинуться, что приятно слушать пьяные речи правителя, который почему-то считал необходимым сообщить, что дворянство губернии ничего не пожалеет для искоренения крамолы. Оглянувшись, точно проверяя, не слышит ли кто его слов, Шерстиневич доверительно сказал:

— Крамольники и якобинцы довели до того, что наши крепостные стали поднимать головы. Пора золотого спокойствия миновала, должен вам посоветовать в ночное время не ездить, на дорогах неспокойно. Бунтовщики совершают нападения на помещиков, жгут имения, и ничто уже не пугает их — ни шпицрутены, ни Сибирь, ни виселицы…

Шерстиневич, вытаращив глаза, умолк. Черт знает что! А вдруг этот писака тоже якобинец? Недаром же ползут слухи, что его особой интересуется Третье отделение? Однако, стал ли бы тогда губернатор приглашать его на банкет? Но разве Пушкин не был принят даже при дворе? Окончательно сбитый с толку Шерстиневич откланялся и, размахивая пустой бутылкой, ретировался. Бальзак облегченно вздохнул.

Музыка давно уже заиграла на смену полонезу бравурную мазурку, и Эвелина в паре с молодым князем Радзивиллом вихрем пронеслась мимо ниши, где одиноко сидел помрачневший Бальзак.

Вот что привлекает ее, — скорбно подумал он, опустив голову на руки.

Перед рассветом, когда гости стали прощаться, Ганская услышала от Фундуклея слова, заставившие ее задуматься. И сидя в карете рядом с Бальзаком, и у себя в спальне готовясь ко сну, и уже лежа в постели, она все вспоминала двусмысленную фразу губернатора: «Надеюсь, светлейшая пани, что вы еще не скоро покинете наши края, ведь некоторые книги пишутся довольно долго». — «О, все зависит от усердия и таланта, ваше превосходительство».

Губернатор ничего не ответил. Но он убедился, что Ганская отлично поняла его. Выходило, что, пока не появится книга, которую ждут от Бальзака в Петербурге, нечего и думать, что ей пойдут навстречу… Да, Бибиков хворал не напрасно. В эту ночь Эвелина решила: ехать в Париж еще рано. В конце концов, что ее подгоняет? Но как сказать об этом Оноре?

А Бальзак, склонясь над столом, смотрел на чистый лист бумаги с такой надеждой, как будто слова сами могли родиться на нем. Снова и снова вспоминался ему маркиз Кюстин, точно перед ним лежала не чистая бумага, а книга «Россия 1839 года». И снова та же проклятая память выдернула откуда-то из прошлого старый фельетон, который горячо писала вот эта самая рука, так слабо держащая теперь новенькое перо.

В окно уже заглянуло утро. Падал снег. Бальзак, откинувшись в кресле, зачарованно смотрел на медленный полет пушистых снежинок. В канделябрах догорели свечи. Комната наполнилась чадом. Он пододвинул чашку холодного уже кофе и, подумав, снова отодвинул. Нет, дело не в том, что кофе остыл. Здесь и горячий кофе, сваренный самим Франсуа, не поможет. Он задумчиво обмакнул перо и долго держал его в чернильнице, как будто надеялся, что где-то на дне хрустального сосуда найдет нужные слова. И все же он выдернул перо из чернильницы с таким трудом, словно невидимые клещи зажали его там. На бумагу брызнули чернила. Он порывисто скомкал испорченный лист и швырнул под стол.

Его перо, которое некогда называли молнией, теперь едва ползло по бумаге, точно утомленный странник, выбивающийся из последних сил на длинном, бесконечном пути.

Слова выходили из-под пера уродливые и неточные. Невыносимо тяжело писать то, к чему не лежит душа. Но он ломал свою волю, безжалостно подавлял ее, понимая, что только каменные стены отделяют его от женщины, которая ждет, что Оноре удивит свет новым шедевром, где он пропоет гимн неограниченной власти российского императора, изобразит рай, который царит на подвластной государю земле…