Изменить стиль страницы

Тут Роман Иванович выкрутил пробку из бутылки шампанского. Раздался хлопок. Теплое вино хлынуло наружу. А Роман Иванович, довольный этим, снова обратился к Лидочке:

— И кто бы мог подумать, что в этой бутыли столько силы, столько игры? Позвольте вам налить, Лидия Петровна, и предложить выпить вместе со всеми дорогими гостями за то, что всем нам давно в голову приходит, да на язык перейти побаивается.

— Спасибо за тост, Роман Иванович, — сказала Лидочка и, повернувшись к Николаю Олимпиевичу, сказала. — За благополучное выполнение плана нашего завода в этом месяце!

Такой поворот всем очень понравился. Добрый смех прозвучал за столом, а Роман Иванович, далее не сумев удержаться на высоте изящной словесности, сказал Николай Олимпиевичу:

— Не играл бы в прятки сам с собой. Да не боялся бы осуждения, которого нет. Погляди людям в глаза и увидишь, что все тебе, байбаку-вдовцу, хотят счастья.

И все захлопали, закричали «правильно», а кто-то потребовал даже проголосовать предложение Романа Ивановича.

Николай Олимпиевич хотя и пытался свести это на шутку, но это ему не удалось.

— Теперь тебе и провожать Лидию Петровну, — сказал в конце вечера Роман Иванович.

— Я бы и сам догадался, Роман, — оправдывался Гладышев.

Николай Олимпиевич и Лидочка оказались на улице. Он взял ее под руку. Дома спали. На улицах ни души. Он да она. Он — такой притихший, боязливо вздыхающий. А она — легкая, уверенная, посмелевшая:

— Не обращайте внимания, Николай Олимпиевич… Мало ли что болтают на свадьбах…

— Разумеется, это так, Лидочка… Но если болтовня находит отклик в твоей душе и ты хочешь повторить ее всерьез, то что тогда?

Сердце Лидочки затрепетало, а она спокойнехонько сказала:

— Я, право, не знаю, что тогда.

— И я не знаю…

— Тогда спросим у других, — послышался упавший голос Лидочки, а потом она как-то строго и наставительно сказала: — Но во всех случаях не стоит ходить в расстегнутом пальто.

Лидочка остановилась и принялась старательно застегивать на все пуговицы пальто Николая Олимпиевича.

И кажется, все уже было ясно. И кажется, ничто не мешало Николаю Олимпиевичу продолжить начатое сегодня Романом Ивановичем Векшегоновым. Лидочка так была готова к этому. Одно движение, одно слово, и…

Этого не произошло. Застенчивость и, может быть, что-то более значительное не позволяли Николаю Олимпиевичу признаться в своих желаниях.

— Благодарю вас, Лидочка, — сказал он, после того, как Лида застегнула последнюю пуговицу его пальто. — Мне так приятны ваши заботы. Мне так льстит ваше внимание ко мне, и я так счастлив возможности идти с вами рядом. Иногда я рисую себе таким вероятным наше…

Тут он, недоговорив, принялся раскуривать потухшую трубку. А раскурив ее, потерял течение своих мыслей и кратко заключил:

— Люди должны быть благоразумны!

— Несомненно, — согласилась Лидочка и, подняв у своего пальто воротник, ушла в него.

Была Лида, и нет ее.

Может быть, он и прав. Может быть… Но почему так хочется… так хочется думать, что Николай Олимпиевич не верит своей «правоте»?..

XXIII

Ийя настояла на своем. Алексей согласился отправиться в Гагру. Билеты заказаны. Укладывается багаж. Маленький Алеша сидит, притихший, на скамеечке за старым фикусом.

Ему оба «пра» и дядя Сережа внушили, как необходимо маме и папе поехать в Гагру, куда не пускают маленьких. Алеша пообещал не плакать и не скучать. Пообещав все это, он старается теперь держать свое обещание. Но почему так хочется плакать?

Почему он должен остаться с холодным стеклом в рамке, откуда смотрит его папа? Он уже достаточно нагляделся на этот портрет, когда не знал и не видел живого папу. А теперь он встретился с ним и узнал, какие у него теплые и чуть колюченькие щеки и какой большой и такой гладкий лоб. Зачем же он снова должен жить с неживым отцом в рамке и слюнявить холодное стекло?

Неужели мама не понимает, что ему трудно ждать, когда папа уходит даже на минутку? Она купила медведя, который рычит, и электрический фонарик… Зачем ему этот фонарик и этот медведь без отца?

Невесело было в кудрявой головке Алеши. Он долго крепился, а потом спросил:

— Мама, а ты не можешь поехать одна?

Ийя ответила сыну звонким смехом и поцелуями. Алексея же не рассмешило это. Он подошел к сыну и спросил его:

— Алексей Алексеевич, тебе хочется, чтобы я остался с тобой?

Мальчик не ответил. Он опустил голову.

— Сын, я тебя спрашиваю: хочешь ли ты, чтобы я остался с тобой?

— Нет, — тихо ответил маленький Алеша. — Мне не велели хотеть…

У Алексея опустились руки. Он оставил чемодан. Потом взял на руки сына и сказал:

— Мальчик мой, ты еще очень мало знаешь своего отца. Сейчас ты узнаешь его немножечко больше.

В непонятных словах отца слышалась какая-то надежда. Алеша обвил ручонками шею Алексея.

Вошла Степанида Лукинична, слышавшая в кухне этот разговор.

— Как это ты, Лешенька, — стала она увещевать мальчика. — Обещал, а теперь на попятную?

— Молчи, сын! — предупредил Алексей. — Ты умеешь держать свое слово. Молодец. А я… Я не давал никому никакого слова. Ийя, или мы остаемся, или едем вместе с Алешей.

Услышав это, Алеша еще крепче обнял отцовскую шею и взвизгнул, задрожав всем тельцем. У него было мало в запасе слов, но если бы они были, то он в эту минуту, наверно, сказал бы про себя, что у него теперь есть не только отец, но и друг.

Ийя не стала спорить. Ее очень растрогало решение Алексея. И она хотела взять на руки сына и порадоваться вместе с ним. Но тот не пошел к ней.

Это кольнуло мать. Кольнуло, но не обидело. Сын был прав. Нельзя было разлучать с отцом мальчика, так недавно нашедшего его.

Векшегоновы, решив ехать втроем, уехали вчетвером. Степанида Лукинична, пораздумав, прикинув, сказала:

— Хороша троица, да без четырех углов дом не строится. Замаетесь вы там без меня с мальцом.

Это очень обрадовало их. А об Алексее нечего и говорить. С бабушкой он везде дома.

Иван Ермолаевич с гордостью рассказывал потом старикам.

— В мягком, стало быть. Все четыре полки ихние. Только своя семья… И я бы мог, да как-то родной лес дороже. Давно уж мое ружьишко по боровой птице плачет… Самая золотая пора.

Любил Иван Ермолаевич начало весны, с первых сосулек, с первого ручейка. На Урале самобытная, пугливая весна. Покажется, улыбнется, дохнет теплом, а потом как будто и не бывало ее. И проталины заметет, и небо затемнеет. Но все равно, коли уж ей приходить пора, то темни не темни, а никуда не денешься — посветлеешь, потеплеешь и сдашься.

Редкий день не ходит по лесу Иван Ермолаевич. Есть теперь о чем ему с лесом поговорить. Каждому дереву хочется рассказать, как пришли к нему радости в старости. Все хорошо, с Сережей лишь бы наладилось. Хоть и не пример Алексею, ближе к отцу с матерью, а все равно внук..

Не хочется Ивану Ермолаевичу, чтобы Сергей вернулся под крутую крышу пряничного домика. Нельзя прощать кривой игле, Руфке Дулесовой сердечных обид. Наверно, не зря в Москву уехала. Явится после разлуки в хитром наряде, в модном окладе и заведет опять по весне молодого тетерева в темный лес. Красота — самый сильный капкан. А Руфка — ничего не скажешь, картина. У старого человека глаз ломит, на нее глядючи, а уж про Сережу и говорить нечего…

Напрасно горюет о втором внуке Иван Ермолаевич. Сходить бы ему на семнадцатую линию да посмотреть, чем живет теперь Сергей Векшегонов, как горят его глаза, какая весна у него на душе. Коротким кажется рабочий день. Малым кажется двойное перевыполнение норм. И это всего лишь начало, только начало. Что ни день, то новое ускорение. Иногда совсем незначительные усовершенствования тянут за собой пересмотр привычных операций, а затем и узлов сборки. И нет на линии ни одного успокоенного человека. Нет и не может быть для них последней ступени лестницы, последнего достижения, за которым стоит черта и слово «стоп».