Постараюсь повидать вас завтра.
Ваш брат Виктор.
Шарлю Нодье
2 ноября 1829
И вы, Шарль!
Я бы дорого дал, чтобы не читать вчерашний номер «Quotidien». Ибо одно из самых сильных потрясений в жизни — то, которое вырывает из сердца старую и глубокую дружбу.
Я уже давно утратил привычку встречать вашу поддержку в своей работе. И я не жаловался. Зачем вам продолжать компрометировать себя откровенной дружбой с человеком, который лишь переносит на своих друзей заразу ненависти, клеветы и преследования? Я видел, что вы отстранились от борьбы, и, любя вас бескорыстно, считал, что это хорошо.
Затем я увидел, как от молчания и равнодушия ко мне вы постепенно перешли к одобрению, поддержке и восхвалению моих врагов, даже самых рьяных, самых низких и озлобленных. Но и в этом еще не было ничего непонятного; ведь в конце концов борьба с ними — мое личное дело, а мои враги могут быть людьми умными, талантливыми и гениальными. Это вполне понятно, думал я, и мне ни разу не приходило в голову пожаловаться на вас. Я любил вас не меньше после этого, и (верьте мне, Шарль) любил вас от всего сердца.
Я никак не предвидел, — вот почему я был так спокоен, — что это был единственный и, быть может, неизбежный для вас переход к войне против меня. Итак, значит, и вы тоже. Вчерашний выпад прозвучал глухо, неясно, двусмысленно, я согласен, но тем не менее он ударил меня прямо в сердце; тем не менее он словно электрическим током пронзил сердца более двадцати человек, которые пришли погоревать об этом вместе со мной.
И какую вы для этого выбрали минуту? Ту самую, когда мои враги, более многочисленные и кровожадные, чем когда бы то ни было, обступают меня со всех сторон, когда они все время неустанно плетут вокруг меня сети клеветы и ненависти, ту минуту, когда я стою один между двумя одинаково разъяренными врагами: правительством, которое меня преследует, и тем тайным заговором, который охватил почти все газеты. Ах, Шарль! В такую минуту я имел право рассчитывать хотя бы на ваше молчание.
Или, может быть, я вас чем-нибудь обидел? Почему же вы мне ничего не сказали?
Не думайте, что я возражаю против вашей критики. Она справедлива, сдержанна и правильна. «Восточным мотивам» чрезвычайно далеко до Байрона! Но, Шарль, разве мало было врагов, чтобы сказать мне это в такую минуту?
Вы, вероятно, удивитесь, вы найдете, что я слишком обидчив. Что же делать? Такая дружба, как моя к вам, откровенна, искренна и глубока, ее не вырвешь из сердца без боли и рыданий. Кроме того, таким уж я родился. Я не обращаю внимания на удар ножа, если это нож врага, но чувствую булавочный укол друга.
И все же не сержусь, разорвите мое письмо и не думайте больше о нем. То, что вы хотели разбить, теперь разбито; я всегда буду горевать об этом, но кому какое дело! Если кто-нибудь заговорит со мной, я буду снова защищать вас, как защищал вчера. Но, верьте мне, все это очень печально для меня, и для вас тоже, Шарль, ибо за всю вашу жизнь вы не теряли более верного, любящего и бесконечно преданного друга.
Виктор.
Его превосходительству
министру внутренним дел
Милостивый государь!
В числе сокращений, сделанных цензурой в моей драме «Эрнани», есть четыре, против которых я не могу не протестовать.
Эти сокращения представляются мне тем менее объяснимыми, что их не могут оправдать никакие политические соображения.
Если бы они представлялись мне незначительными, я охотно согласился бы с ними, хотя бы из одного только стремления к покою. Но хотя, казалось бы, сокращения эти касаются лишь отдельных слов, они затрагивают самую сущность произведения, лишая всякого смысла две главных сцены. Мне было бы нетрудно доказать это лично вам, милостивый государь, или тому лицу, которое вы соблаговолите назначить для беседы со мной, ибо я не могу поверить, чтобы эти сокращения были окончательными и их нельзя было бы обжаловать.
Имею честь оставаться с совершенным к вам уважением, милостивейший государь, вашим преданным и покорным слугой.
В. Гюго.
Париж, 6 ноября 1829
Его превосходительству
министру внутренних дел
5 января 1830
Я, нижеподписавшийся, имею честь изложить его превосходительству министру внутренних дел следующие обстоятельства:
Когда в июле прошлого года Французская Комедия пожелала поставить первую мою драму, предназначенную для театра, — «Марион Делорм», я просил г-на де Мартиньяка, занимавшего тогда пост министра, освободить мою драму от рассмотрения ее цензурным комитетом и взять на себя труд быть ее единственным цензором — любезность, которую г-н министр уже оказывал некоторым драматическим авторам. Вот как я объяснил ему тогда и устно и письменно тот ущерб, который он нанес бы мне в том случае, если бы отдал мою пьесу в цензуру: «Все нынешние драматические цензоры прежде принадлежали к кругу литераторов противоположного нам направления, что, впрочем, только делает честь тому лагерю свободного искусства, к которому я имею честь принадлежать. (Заявляя это, я отнюдь не стремлюсь возложить на всю старую школу вину некоторых ее членов, — это лишь факт, который я отмечаю мимоходом.)
Цензоры, в большинстве своем драматурги, приверженцы старого режима в литературе в такой же мере, как и в политике, являются моими противниками и, при случае, естественно, и моими врагами. А что такое театральная пьеса, еще не поставленная на сцене? Нечто самое хрупкое и ненадежное на свете. Одна сцена, одна строфа, одно слово, преждевременно разглашенные и преподнесенные в искаженном виде, могут погубить драматическое произведение раньше, чем оно увидит свет, — и это хорошо известно всем театрам. Отсюда следует, что цензура, будучи уже сама по себе отвратительным ограничением для всех литературных направлений, является для нас, людей свободного искусства, чем-то еще худшим — ловушкой, засадой, западней. Мне важно, следовательно, чтобы эти пять общепризнанных моих врагов не знали моей пьесы до ее представления и не смогли бы заранее разгласить о ней клике моих недоброжелателей, заинтересованных в том, чтобы нанести мне ущерб. В моем положении такой кликой, самой худшей из всех, является цензура».
Вот что я объяснял в то время министру. Однако он счел возможным отказать мне в том, в чем не отказывал другим. Просьба моя не была удовлетворена.
Правда, министр согласился отдать «Марион Делорм» на просмотр одному только цензору и предоставил даже мне право выбора этого единственного цензора; однако я был лишен права выбирать его вне цензурного комитета. Я назвал литератора, который казался мне наиболее надежным, — с ним у меня были дружеские отношения еще до того, как он стал цензором. Этот «исследователь», как он сам отрекомендовался, почти ласково попенял мне за мое недоверие к цензорам. Он-де прекрасно понимает все неудобства и всю опасность всякого разглашения, он знает, как пагубно для пьесы, когда стихи из нее искажаются, пародируются до появления ее на сцене, но, по его словам, мое предупреждение против цензуры завело меня слишком уж далеко.
Драматические цензоры, продолжал он, это уже не литераторы. На них возложена чисто официальная роль, и их дело — только не допускать политических намеков; поэтому они не вникают, да и не должны вникать, в то, к какой литературной школе принадлежит автор просматриваемого ими произведения. Кроме обязанностей, наложенных на них министерством, их ничто больше не интересует. Цензор, который со злым умыслом разгласил бы отрывки из переданного ему для просмотра произведения, — я привожу его собственные слова, — поступил бы столь же недостойно и столь же отвратительно, как священник, нарушивший тайну исповеди.
Вот что говорил мне мой тогдашний цензор. Конечно, такие речи могли бы успокоить всякого другого, который меньше бы знал толк во всяких полицейских делах. Между тем министром стал г-н де Лабурдоне, и «Марион Делорм» была запрещена. Верный своей совести и своему искусству, я стал пытаться исправить, насколько мог, тот ущерб, который был нанесен мне министром. Я написал «Эрнани», которую Французская Комедия немедленно принялась разучивать. Когда пришло время представить ее на рассмотрение властям, я, не надеясь уже снискать милости у теперешнего министра, покорно направил свою драму прямо в цензуру, не ставя никаких условий, не принимая никаких предосторожностей, — хотя и не без опаски. Но все же я помнил при этом заверения цензора «Марион Делорм» и говорил себе, — не слишком, правда, сам этому веря, — что, вероятно, существуют люди, умеющие честно выполнять и бесчестное ремесло.