Изменить стиль страницы

Сейчас эти же господа обращаются ко мне с просьбой участвовать в их альманахе.

Это ли не маразм? На приглашение Виленского я ответил отказом.

Уважающий В. Шаламов.

1962

Переписка со Скорино Л.И

В.Т. Шаламов — Л.И. Скорино[235]

Москва, 12 января 1962 года.

Людмила Ивановна!

Ответ мой задержался, письмо разрослось. Дело в том, что опубликование первых моих «вещей» меньше отложилось в памяти и, по существу, было менее важным для меня, чем письма Асеева, Третьякова, позднее Пастернака, полученные не в связи с чем-либо опубликованным.

Стихи и рассказы я пишу всю жизнь, с детства. В 1926 году я послал в журнал «Новый Л ЕФ» четыре или пять своих стихотворений и неожиданно получил ответ Н. Асеева. Внешний вид «ответа» произвел на меня сильнейшее впечатление. Письмо было написано на тончайшей бледно-сиреневой с искрой бумаге с лиловым ободочком, написано прямым женским почерком. Листочек был аккуратнейшим образом сложен и вставлен в крошечный конвертик-облаточку, тоже с лиловой каемочкой. Конвертик только что не был надушен. В письме было что-то о «чутком на рифмы ухе», о важности «лица не общего выражения». Ответ, помню, начинался: «Если это Ваши первые стихи…»

Много позже я понял, что никаких «первых стихов» не бывает, что «лица не общее выражение» — совет достаточно банальный и т. д.

Помню, удивило меня, что асеевский ответ был сугубо серьезен, даже академичен, а главное — по тону, по аргументации был вовсе лишен того «лефовского» бахвальства и удальства, которым отличалась переписка редакции «Нового ЛЕФа» с читателями на страницах журнала.

Я продолжал писать стихи, никому, как мне казалось, не подражая.

Примерно, через год, вне всякой связи с письмом Асеева, я был приглашен в Тендряков переулок, к Маяковскому и Брику, где по четвергам Осип Максимович Брик вел «литературный» кружок. Литературного тут не было ничего, кроме сплетен и вышучивания всех возможных лефовских врагов. Нарочитое умничанье, кокетничанье испытанных остряков с психологией футбольных болельщиков производило на меня прямо-таки угнетающее, отталкивающее впечатление. Поэзия, которую я искал, жила не здесь. Разочарование было столь сильным, что во время распада ЛЕФа, когда Маяковский был отстранен от журнала, мои симпатии оказались на стороне фактографии, на стороне Сергея Михайловича Третьякова, сменившего Маяковского за редакторским креслом «Нового ЛЕФа». От С.М. Третьякова я получил два или три письма, был раза два у него дома, на Малой Бронной. Вместо остряков Гендрикова переулка здесь действовали «архивные юноши». Крупный педагог, бывший профессор русской литературы Третьяков обучал учеников газетному делу, вдохновенно восклицая, поблескивая очками:

— Опишем большой московский дом! Дадим 260 квартир этого дома! Составьте приблизительный вопросник к этому заданию!

Кибернетик Полетаев обрадовал бы Третьякова. Я работал тогда на радио — в радиогазете МГСПС.

— Напишите заметку для «Нового ЛЕФа» о языке радиорепортера. Верно ли, что радиорепортер должен избегать шипящих букв?

Меня интересовало, мучило не это. Я сказал Третьякову, что хочу кое-что написать по общим вопросам… Третьяков резко повернул от окна свой птичий профиль, по узкогубому лицу побежали мелкие морщинки — острота рождалась:

— По общим вопросам мы сами пишем, — ответил он раздраженно.

Больше я на Малой Бронной не бывал.

Все эти годы я не выходил из библиотек. Дважды имел читательский билет № 1 в библиотеке им. Горького, однажды — в Ленинской библиотеке.

В тат же год пришел я в «Красное студенчество» на занятия кружка, которым руководил Сельвинский. Здесь была уже сущая абракадабра. Мне хотелось больших разговоров об искусстве, о месте искусства в жизни — меня угощали ямбами Митрейкина. Эти ямбы обсуждались подробно, каждый слушатель должен был выступать. Заключительное слово произносил сам «мэтр» Сельвинский. Откинувшись на стуле, он изрекал после чтения первого ученика:

— Во второй строфе слышатся ритмы Гете, а в третьей — дыхание Байрона.

Первый ученик Митрейкин, давно потерявший способность краснеть, самодовольно улыбался.

Это было еще хуже ЛЕФа. Во время «перекура» члены кружка (старостой его был В. Цвелев) не толковали о стихах. Все были потрясены арестом члена кружка поэта Владимира Аврущенко. Уголовное дело об изнасиловании студентки литкурсов Исламовой, знаменитое «дело трех поэтов» — Анохина, Аврущенко и Альтшуллера потрясало Москву. Переулки вокруг Московского нарсуда, где это дело слушалось, были полны народом — разве только приезд Дугласа Фербенкса и Мери Пикфорд собирал толпу больше. Колонный зал Дома Союзов, где в эти же дни шел «шахтинский» процесс — пустовал. Никто не заметил зловещей значительности суда над донецкими инженерами.

Приговор был вынесен: Анохин — два года, Аврущенко — четыре года, Альтшуллер, главный герой процесса — шесть лет тюрьмы. Но интерес к делу поэтов не ослаб. Защитник Рубинштейн выступил в печати с большим письмом, настаивая, что произошла судебная ошибка. Письмо защитника, отклики на письмо, обсуждение письма…

Дважды послушав «тактовые» откровения Сельвинского и беседы поэтов друг с другом во время «перекуров», я перестал посещать «Красное студенчество».

Случалось мне встречаться и с Борисом Южаниным — вождем и теоретиком пресловутой «Синей блузы». Влияние «Синей блузы» на театр Брехта — бесспорно. Она же — родоначальница всех агитбригад, несмотря на все ее выверты и заскоки. Первые годы в «Синей блузе» в журнале скетчи и оратории печатались безымянными — в этом была южанинская идея, его творческая программа.

— Плагиата нет и не бывает, — говаривал Борис Семенович. — Создавая текст обозрения, пользуйтесь любым материалом — от Пушкина до Маяковского.

Поэтому собственно ораторию Борис Семенович смело начинал кирсановской «Пятилеткой»:

Сегодня в рифмы вправлены штыки,

Вперед на бой по рытвинам похода.

В 1932 году при журнале «Смена» литературным кружком руководил Кирсанов. Я пришел туда однажды. И — после этого вечера был близок к тому, чтобы вовсе прекратить писать стихи.

В 1932 году я напечатал свой первый очерк (решительно не помню, как он называется и чему он посвящен) в журнале московских профсоюзов «За ударничество». В этом двухнедельном журнале (редакцией которого я заведовал позднее), в журналах «За овладение техникой» и «За промышленные кадры» я напечатал большое количество очерков, статей и корреспонденции.

Я работал в редакциях этих журналов в 1932,1933,1934,1935 и 1936 годах. В эти годы, мне кажется, в Москве и в Московской области не было ни одной фабрики или завода (кроме военных), ни одного рабочего общежития, ни одной заводской столовой, где бы я ни был и притом не один раз.

В 1934 году для «Прожектора» (был такой журнал, вроде нынешнего «Огонька») я написал очерк о Мичурине — «Мастер, переделывающий природу» — много раньше его широкой известности.

В 1935 году в том же «Прожекторе» — нечто вроде воспоминаний о Маяковском, к сожалению, сильно сокращенных О.М. Бриком. Для журнала «Колхозник», который редактировал А.М. Горький, я написал очерк особого рода («Картофель» — 1935, № 9,). Предполагалось (у меня были письма от Горького и Крючкова на сей счет), что будет дана серия таких очерков: «Картофель», «Молоко», «Сахар» и т. д.

По предложению журнала «Фронт науки и техники» я написал большую статью «Наука и художественная литература». Статья эта, обзорного характера, вызвала интерес, и я был приглашен О.В. Рудаковой — актрисой ТЮЗа участвовать в создании театра русской сказки и фантастики. Театр этот не родился, но бесед было проведено много.

Рассказов я напечатал всего четыре. Я никогда не имел силы их перечесть. Ни раньше, двадцать пять лет назад, ни теперь. (Стихи напечатанные тоже перечитывать не могу.) Я пытаюсь вспомнить не содержание этих рассказов, а состояние, в котором они писались.

В газете «Ленинградская правда» осенью 1935 года напечатан рассказ «Ганс» (который Вы же туда и рекомендовали) — о фашисте-шпионе.