Изменить стиль страницы

Норберт Винер приводит цитаты из поэтов и философов. Это делает честь эрудиции кибернетиков, но при чем тут поэзия. Надо ясно понять, что границы языка, языковые барьеры — непреодолимы. Или надо подменить суть и душу ее внешним выражением, ни за что не отвечая, никого ничему на переводе не уча. Ученый не может приводить цитаты из поэтического произведения, ибо это разные миры. То, что для поэзии было подсобной задачей, случайной обмолвкой, то ученый подхватывает, включает в свою антипоэтическую аргументацию.

Для поэта философская обмолвка — все это попутно, производив в результате его главной работы с чисто звуковым материалом.

Считается модным, как в Средние века, «капелька латыни» украшает человека — это мы знаем из Средневековья, а также из бурных дискуссий двадцатых годов. Ландау выступает с цитатой из Виньона, а Винер — из Гете, Оппенгеймер — из каких-то средневековых французских поэтов, — все это очень эффектно, но мало имеет отношения к поэзии и к науке и скорее наносит вред поэзии, затемняя ее истинную сущность, затемняя психологию творчества…

Наука, искусство и поэзия — миры несходные, это параллели, которые не пересекаются ни у Эвклида, ни у Лобачевского.

Поэзия настолько далека от науки, насколько творческая проза отлична от научной. В поэзии нет прогресса никакого. Поэзия непереводима, не поддается прозаическому изложению. Те намеки, обмолвки, которыми оперируют в поэзии, научным методом не постичь. Да, наука в структурном смысле — присутствует, но ведь эта работа обречена на бесплодие, на отсутствие выводов. Поэзия — непостижима, хотя, конечно, существует и частотный словарь, и метрические особенности.

Поэзия скальдов, как она доходит до нас, — и не есть ли это литературоведческий гипнотизм?

Литература никак не отражает свойства русской души, никак не предсказывает, не показывает будущего. Литература менее всего футурология, к сожалению.

<1971>

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской[377]

Уважаемая Ирина Павловна.

По поводу «Книги жизни» Ивановой, я буду отвечать Вам, а Вы уже решайте, что сообщать и что не сообщать автору.

«Книга жизни» — полноценное литературное произведение. Жанр мемуаристики слишком близок художественному произведению, и не из-за «Былого и дум» или «Жития Аввакума», а просто потому, что нет никаких мемуаров, в сущности есть мемуаристы — тот же самый крик души, который требуется и от всякой «Войны и мира». Границы жанра тут зыбки, условны. Это значит, что никакой документальной литературы в строгом смысле слова нет. В одном из писем Солженицыну я писал, что проза будущего — документ, отнюдь не понимая под документом так называемую документальную литературу. Солженицын, обладающий литературными знаниями в размере руководителя литкружка средней школы, пространно мне доказывал, что не только документальная литература и т. д. Солженицына портит его заочное литературное образование, внесение в его словарь терминологии школьника: «сквозная новелла», «исследовать»…

Документ — это совсем другое, чем документальная литература. Документ — это, например, стенограмма IX партийной конференции, которую вел Ленин во время войны с Польшей (19–22 декабря 1921 г.) и которая недавно опубликована, которая горит в руках и сейчас.

Ну, хватит о невежестве.

Мне кажется, что в «Книге жизни» Ивановой перед нами пример элементарных схем О Генри: писателем оказывается не X, а его сосед Y, а X самый тривиальный человек. По этой схеме-теме Генри ежегодно сочинял много рассказов. Среди трех писателей — героя 20-х годов Афанасьева, Сермукса и Ивановой — героиня-то и была тем истинным писателем, который пишет, что ему довелось писать эпитафии, а потому что она-то и есть писатель.

Я знаю Афанасьева, слышал о Сермуксе и оценил его по наблюдательному перу Ивановой. Хорошо знаю Сарру Гезенцвей. И Сарра, и Саша Афанасьев — самые рядовые люди, рядовые исполнители, интеллигенты тогдашнего прогрессивного человечества, а Иванова — писатель. И не ее вина, что ее писательский рост шел в той же тогдашней обедняющей, усушающей оранжерее.

И Сермукс не мог подсказать ей книг (не Плеханов же, который рванул бы перо Ивановой вверх, за волосы приподнял бы героиню).

Иванова нашла себя, потому что у нее есть талант. Она это чувствует, всю жизнь заботится о его утверждении. Конечно, рукопись достойна хранения, издания и не только какдокумент века.

Мне кажется, что Афанасьев уехал в Бийск и расстался с Ивановой, нарушив обещание помочь, просто Иванова была для него слишком сложна, слишком высоки и глубоки были ее требования к жизни. Иванова — пример несчастливой жизни. Иначе и быть не может при ее вкусах.

Перейдем к прозе. Проза — при ее даровитости, важности отмечена такими недостатками, с какими соваться в литературу нельзя. Недостатки, мне кажется, поправимы.

Надо вычеркнуть все стихи. Удалить не только эпиграфы. Эпиграфы, кстати, говорят о вкусе, вернее об уровне вкуса. Когда ставятся рядом Алтаузен и Эсхил, доверие к автору уничтожается. Надо просто снять, вычеркнуть все эпиграфы! Но не только в эпиграфах, стихов много в тексте и их надо беспощадно выщипать, как сорняки. И тогда покажется проза, выразительная и серьезная.

Читатель не будет думать, что она унавожена стихами, взращена на стихах. Читатель не должен этого заметить. Нормальный читатель не доверяет стихам.

«Другиня-Врагиня» можно оставить, тут немало находок стоящих, но только как-то разделаться со славянщиной, «Другиня» — это не по-русски. Но если нельзя заменить на «Друг и Враг», как пишут о женщинах — поэт, а не поэтесса, то можно оставить и так.

Обязательно надо снять все страницы, где хоть намеком чувствуется несимпатия, недружелюбие к евреям. Эта позиция недостойна русского интеллигента, русского писателя. Надо повычеркивать лишние пейзажи, особенно если пейзаж не несет другой нагрузки — не нужен в рассказе, ни в повести, ни в мемуаре.

Надо снять суждения о Выготском. Выготский — знаменитый русский психолог, автор ряда важнейших работ, словом, классик. А героиня вместо того, чтобы ловить каждое слово Выготского — слушала Келтуялу: «Державин читал у нас очень недолго, его сменил некий Выготский, личность до того тусклая, что по контрасту он казался малознающим».

В. Каспарова была секретаршей не Ленина, а Сталина (до Стасовой), эта та самая секретарша, которую Сталин посадил.

Можно переименовать Череповец просто в Город с большой буквы.

Автор немного графоман, но это, повторяю, не порок, Леонов тоже графоман.

Не Лютер казнил своих бывших единомышленников, а Кальвин — Сервета.

Не «термометр», «барометр» революции — таково было тогда ходовое кодовое слово.

О всех колымских страницах. Колыма — это более серьезное предприятие, чем кажется автору, — и суть не уловлена.

И Сермукс и Афанасьев могут благословлять из гроба автора за такие воспоминания.

Вот и все. Вычеркнуть стихи и замаскировать всякое родство своей прозы со стихами — и собственными и чужими — всякими.

Не следует к стихам относиться так серьезно. Стихи — это боль, мука, но и всегда — игра. Стихи убивают людей, которые относятся к ним серьезно. Жизнь в стихах, по рецептам стихов противопоказана людям. Стихи — это античеловеческое мероприятие, скорее от дьявола, чем от Бога.

Человек должен быть сильнее стихов, выше стихов, а поэт — обязательно. Автору следует знать, что стихи не рождаются от стихов. Стихи рождаются только от жизни.

<1973>

Повесть написана в возрасте, когда автор понял, что из всех действующих лиц — живых и мертвых — писатель именно он, она и доказал это.

Вскоре Варлам Тихонович уезжает в Коктебель, и я провожаю его на вокзале.

Мы как-то отдаляемся друг от друга… Его письмо 1974 г. перед отъездом в Коктебель полно поручений и забот — это понятно, ведь первая дальняя поездка после 1953 года. Он волнуется, как уехать, как доедет, но все равно полон решимости реализовать льготы Литфонда, ведь в 1973 году он вступил в Союз писателей.