Изменить стиль страницы

В Керчи я увидел совсем иного Прокофия Семёновича, ничем и ничуть не похожего на прежнего.

Кожа на его лице стала не желтоватой, а коричневой от загара. Шея, охваченная свободным воротником «апаш», оказалась крепкой. Он ходил в чёрных сатиновых шароварах, стянутых в талии резинкой, и с плоской флягой на боку. (Надев через плечо флягу на узеньком ремешке, он подтягивался, точно пристегнув портупею.) Говорил наш руководитель звучным и порой даже задиристым голосом.

Этим голосом он как раз и задавал нам свои неожиданные вопросы.

— Вы видите тень облачка на вершине этого тополя? — спрашивал Прокофий Семёнович, когда мы шли к морю через городской сад.

Все добросовестно всматривались, замедляя шаги.

— Неужели вы не видите эту чуть сиреневатую тень… на самой вершине?.. — повторял он нетерпеливо.

Тут двое-трое ребят замечали наконец тень: «Да, действительно, вот». Другие молчали, но молчание их можно было понять так: «И мы заметили, но что ж об этом объявлять с опозданием?» Только я, как ни задирал голову, не мог узреть на верхушке тополя ничего и с грустью сообщал об этом во всеуслышание…

— Вам не случалось видеть тень земного шара? — вскользь спрашивал Прокофий Семёнович в другой раз, когда перед заходом солнца мы взобрались на Митридат.

Никто не отвечал утвердительно. Все были слегка ошеломлены.

— А когда и где её можно видеть? — осведомился Жора Масленников, который во всех случаях был прежде всего пытливым человеком.

— В степи или в поле. Обыкновенно в августе. В предзакатный час на низких облаках вы замечаете вдруг огромную круглую тень. Это очень красиво. Пожалуй, величественнее, чем радуга. Никто не видел?.. Даже не слыхали, может быть?..

Те ребята, что первыми заметили на вершине тополя тень облачка, вспомнили, что в самом деле, был случай, видели на облаках огромную круглую тень. Но они не знали тогда, что её отбрасывает наша планета. Другие ребята вспомнили, что о таком явлении где-то читали.

Я же просто не слыхивал раньше о зрелище, «более величественном, чем радуга», и, страдая, признался в этом.

«Вероятно, Саша наблюдал это зрелище, — подумал я. — Возможно, он даже мог бы сейчас к словам Прокофия Семёновича что-нибудь добавить. Будь он на моём месте…»

В этот миг я почувствовал взгляд Прокофия Семёновича. С минуту он смотрел на меня заинтересованно и так, точно уверен был, что его интерес останется незамеченным, — очень загадочно, мне показалось.

V

И вдруг мысли о Саше отступили на второй план. Именно — вдруг.

Накануне Оля Бойко была для меня всего лишь одной из участниц путешествия. В школе она была старше меня на класс. Мы встречались только на занятиях кружка. Олю считали умной девочкой, меня — развитым мальчиком, но ни один из нас не обращал внимания на другого. Вероятно, нас считали также «пытливыми и деятельными» (в большей степени это могло относиться к Оле). Зимою, на сборе кружка, она выступила с докладом о положении женщин и детей в античной Греции.

Из гекзаметров поэта древности, нагонявших на меня тоску и сон, даже если я принимался за чтение утром, Оля извлекла множество очень конкретных сведений, на основании которых делала категорические выводы. При Агамемноне и Менелае не было детских садов, консультаций и яслей. Охрана материнства и младенчества была поставлена плохо.

Забывалось, что Оля опирается на «Илиаду». Казалось, пожалуй, что она побывала в древней Элладе с делегацией Красного Креста и Красного Полумесяца.

Об этом сказал Прокофий Семёнович — и в похвалу и в порицание.

— Оля основательно потрудилась, — заключил он, — но забыла, что поэтическое произведение для историка — источник особого рода.

После этого Оля ещё немного поработала, и у неё получился уже совсем толковый доклад.

Итак, Оля Бойко была мне совершенно безразлична, когда наступила наша с нею очередь написать несколько страничек в коллективный дневник путешествия.

В тот вечер все мы сели на пароход, чтобы морем (как решили заранее) добраться до Феодосии. Ребята обосновались на палубе, причём успели занять скамейки на носу, а мы с Олей пошли в небольшой душноватый салон записывать впечатления дня.

— Ты будешь диктовать, а я — писать, ладно? — предложила она. — Так будет быстрее.

Мы сели друг против друга за столик с крышкой в шахматную клетку, и тут я впервые разглядел Олю. Лицо её показалось мне вдруг необыкновенно милым. Она обмакнула перо в чернильницу-невыливайку, принесённую с собой, и деловитым жестом откинула за спину длинную косу. Потом она склонилась над чистой страницей толстой тетради, а коса её, перевалившись через плечо, снова оказалась спереди. Оля опять чуть досадливым движением откинула её за спину…

— Что ты так смотришь? — спросила она, подняв голову. — Ну, диктуй. Хочешь, просмотри записи за прошлые дни. На.

Я взял дневник путешествия, но, листая его, продолжал украдкой глядеть на Олю…

— «Этот день, как предыдущие, был богат новыми, яркими впечатлениями», — продиктовал я наконец, слегка видоизменив позавчерашнюю начальную фразу Жоры Масленникова.

Чур, не игра! i_009.png

Оля записала это прекрасным, слегка наклонным почерком.

Больше я не мог диктовать. Я не в силах был вспомнить, чем ознаменовался прошедший день. Я мечтал, бессвязно и одержимо.

Одна Оля сидела передо мной, задумчиво обводя чернилами заглавную букву, а другая вселилась в моё будущее. Разумеется, она становилась свидетельницей моих успехов.

…Прокофий Семёнович хвалил меня за доклад (я не знал, о чём будет этот доклад), а Оля сидела рядом со мною.

…На большом собрании меня выдвинули в учком (воображение моё работало быстро), и Оля Бойко при том присутствовала.

…Учитель литературы вслух читал моё сочинение (неважно, на какую тему), а Оля с удовольствием слушала (чтобы это было возможно — ведь я был младше Оли на класс, — я поспешно придумал, что за будущее лето «перепрыгну» через класс и окажусь с Олей на одной парте).

…На моём дне рождения Оля долго со мной танцевала (пока что я не умел танцевать, но научиться очень просто). Мы медленно кружились, и она снизу преданно глядела мне в глаза (сейчас Оля немного выше меня, но года за два я, конечно, перерасту её).

— Что же ты? — спросила Оля. — Надо ведь написать хоть страничку, а у нас всего полторы строчки. Диктуй, — сказала она нетерпеливо. — Или — хочешь? — ты опишешь первую половину дня, я — вторую. Так у нас получится быстрее.

Значит, она по-прежнему желала одного: поскорее уйти из салона на палубу!

Что ж!.. Недавно и я думал о том, чтоб, сделав запись в дневнике, немедля вернуться на палубу. Но как много произошло для меня за последние десять минут! А для Оли не произошло ничего…

— Ты опиши полдня, до обеда, — снова сказала она, должно быть не уверенная, что я как следует понял. — Дальше уж я сама.

Я кивнул, продолжая на неё глядеть.

— Что ты так смотришь? — спросила Оля, на этот раз слегка обеспокоенно. — И глаза у тебя отчего-то грустные… Хотя карие очень часто кажутся печальными, цвет такой, — пояснила она самой себе, раньше чем я что-либо ответил. И улыбнулась.

Потом я сидел, склонившись над листком бумаги, и без успеха силился вспомнить, что мы делали и где были в первую половину дня… Как на экзамене по алгебре, мне хотелось проверить, сохранилось ли в памяти хоть что-нибудь из того, что я раньше видел и знал.

В тот вечер — впервые за время путешествия — я ни разу не ставил мысленно Сашу на своё место (а это стало уже, помимо моей воли, привычкой). Ни разу не подумал: «Мне досталось то, что предназначалось ему». Может быть, оттого, что слова Оли о моих глазах не могли бы относиться ни к кому другому.

Вообще, когда Оля оказывалась рядом, в голове у меня вспыхивала, вытесняя все другие, одна мысль: стоит поднять глаза (повернуть голову), и я её увижу.