Она опять засмеялась, ставя бутылку и цветы на стол. Затем сбросила пеньюар и подошла к нему, остановившись в нескольких дюймах так, чтобы он смог получше разглядеть ее всю — в домашних туфлях на высоком каблуке, с опушкой из перьев, грудь, выпирающую из крохотного бюстгальтера, бедра, едва прикрытые кружевным лоскутком, пояс с чулками, между которыми была видна нежно-розовая кожа.
Но вместо того чтобы что-нибудь сказать или хотя бы задохнуться от нахлынувшего желания и страсти, Хьюберт стоял молча, как будто его парализовало. Не в силах более выносить его молчания, она закричала:
— Разве тебе нечего сказать? Ты что, совсем онемел? Ну скажи хоть что-нибудь, Хьюберт! Скажи что-нибудь удивительное!
Однако по-прежнему он не подходил и не обнимал ее, а стоял неподвижно.
Может быть, желание так парализовало его или смущает ее вызывающий вид, с ужасом подумала Нора. Затем, увидев, как на прекрасном лице появилась гримаса боли, она сама застыла от страха.
— Что с тобой, любовь моя? Что?.. — В страстном порыве она обхватила его за шею и прильнула к его телу. Затем притянула его голову к своей, так, чтобы прижаться губами к его губам, попытаться разомкнуть их языком. Когда же увидела, что он не реагирует и на это, погладила его, желая почувствовать эрекцию… которой не было.
— Нора, моя милая Нора, прости, — наконец произнес он.
— За что простить тебя, любовь моя? — не понимая, спросила она, не пытаясь скрыть свое разочарование.
Ее приятельница Роза, имеющая кое-какой опыт в любовных делах, говорила ей, что такое частенько происходит у мужиков от волнения.
— Так бывает, Хьюберт, любовь моя… но мы сейчас с этим справимся. — Она погладила его член, затем стала ласкать и возбуждать его. Почувствовав, что по-прежнему нет никакой реакции, Нора взяла его руку и положила ее себе на грудь, чтобы он почувствовал ее жар. Но в ответ он лишь откинул назад голову, но не от восторга, а жестом поражения.
— Не надо, — пробормотал он в глубоком отчаянии.
Она опустилась на колени и стала целовать его член, ласкать его языком, губами, нежно покусывать, но единственным результатом было то, что, взяв ее за голову, он освободился. Тогда, отпрянув от него, она жалобно спросила:
— Что я делаю не так? Скажи мне, что я должна делать?!
Он посмотрел на нее со слезами на глазах:
— Ничего не поможет!.. Неужели ты не понимаешь? Ничего мне не поможет!
— Но почему? — в ярости закричала она. — Почему ты не хочешь меня так, как я хочу тебя? Разве я недостаточно хороша, чтобы желать меня? Я же никогда не просила тебя на мне жениться или даже любить меня. Неужели я и этого недостойна?
— Слишком хороша и слишком достойна, — прошептал он. — Я думал, ты понимаешь.
— Что понимаю?
— Понимаешь, что я никогда в жизни не любил женщину… Не спал с женщиной…
Сначала она ничего не могла понять. Затем, когда до нее наконец дошло, ее лицо вспыхнуло от стыда, от этого окончательного отказа, она чувствовала себя бесконечно униженной. Она неуклюже поднялась на ноги и посмотрела на себя — на нелепое белье, дурацкий пояс с резинками и сетчатые чулки, идиотские атласные туфли на шпильках и бесполезные перья. Никогда в жизни она не чувствовала себя такой жалкой, такой опозоренной, такой униженной!
Она сбросила с себя туфли, начала сдирать с себя чулки, пока на них не появились большие дыры, затем принялась за пояс, пока застежка не поддалась, и она стянула его вместе со рваными чулками, нелепо висящими па нем. Но ее ярость не утихла. Она содрала с себя бюстгальтер, как будто он терзал ее тело, и начала сдирать с себя трусики.
— Мне хочется убить тебя, — завопила она, подходя к столу, и, беря тарелки одну за другой, стала с силой швырять их на пол.
Он бросился к ней, хотел схватить, успокоить ее, но было уже поздно, успокоить ее уже было невозможно.
— Что это ты делаешь? Играешь со мной, развлекаешься и смеешься за моей спиной со своими мальчиками? Смеешься над дочкой барменши, которая полюбила элегантного джентльмена и была благодарна ему за его внимание? Как ты мог быть таким жестоким к той, кто так сильно любит тебя? Ну почему, скажи мне, Бога ради, ты так поступил?
— Потому что я люблю тебя, Нора.
— Не смей говорить это мне!
— Я люблю тебя, — повторил он. — И я так старался! Я так хотел любить тебя, любить как настоящий мужчина. Ты такая необыкновенная девушка — любой отдал бы жизнь за твою любовь. И я думал, что если у меня когда-нибудь получится, то это только с тобой, — он заплакал, и слезы покатились по его щекам.
Она поверила ему. Хуже всего было то, что она действительно поверила, что он любит ее, и она проиграла, ее собственная любовь обманула ее…
Она бросилась в его объятия, рыдая на его сильной мужественной груди, затем он взял ее и отнес в спальню, нежно уложил ее, обнаженную, на кровать. Затем он быстро разделся сам и, встав на колени около нее, стал ласкать ее губами и языком. Это было не совсем то, но тем не менее он любил ее, дарил ей любовь, думала она, и когда она кончила, она испустила тихий вскрик, сменившийся такими же тихими рыданиями, которые слились с его слезами.
Они провели ночь в объятиях друг друга, а утром поклялись в вечной любви, любви самых близких друзей.
Неделю спустя Нора в сногсшибательном атласном платье пела: «Завали меня ты в клевер и еще раз завали, ну, давай, ну, давай, и по новой начинай!», когда в клуб «Петух и буйвол» ввалился капрал Джон Уэйн из Батта, штат Монтана, длинный и тощий, со своими американскими дружками. Джонни, которого его приятели называли «Герцогом», потому что его звали так же, как и одного знаменитого американского артиста-кинозвезду, подстрекаемый своими дружками, поинтересовался у Норы, не желает ли она завалиться в клевер с лучшим исполнителем этого номера в Америке.
— Получишь такое удовольствие, что запомнишь на всю жизнь, — пообещал Герцог. Но когда она в ответ на это пригласила его к себе домой, он чуть не лишился дара речи.
Она лежала на покрывале, ожидая, пока Герцог выйдет из ванной. Она была не столько сексуально возбуждена, сколько просто нервничала. Наступал решительный момент. Еще утром она не знала, что это такое — отдаваться настоящему мужчине — большому специалисту и «артисту в любви», как хвастался капрал. И наконец, все это закончится. Для нее больше не будет тайн в этой области.
Думая о том, что Герцог, наверное, захочет раздеть ее сам, она так и лежала в нарядном платье и босоножках. Но затем вспомнила о чулках. Она не могла ими рисковать, вдруг Джонни в порыве страсти начнет срывать их слишком энергично и они поедут? Она села и сняла туфли, чулки и пояс для чулок, затем, закрыв глаза, опять откинулась на подушки, стараясь представить, как все это будет, что она будет чувствовать. Она не хотела думать о Хьюберте и его залитом слезами лице.
Наконец он появился, и она была поражена, увидя, что он выше пояса был полностью одет, лишь чуть распущен узел галстука, и это придавало его члену — такому же длинному и тощему, как он сам, однако пребывающему в состоянии боевой готовности, на редкость нелепый вид. И она подумала о том, что, если бы Хьюберт был здесь, они бы оба посмеялись, настолько это все глупо. Однако Хьюберта здесь не было.
Она ждала, что Герцог подойдет к ней, чтобы целовать и ласкать ее, чтобы шептать ей на ухо всякую милую чепуху, пока он будет ее раздевать. Но подскочив к ней на своих длинных и кривых ногах, Герцог сказал:
— Ты бы лучше сняла трусы и задрала платье.
Значит, он вовсе не собирается раздевать ее.
Наверное, он знает, как лучше, подумала она. Он был настоящим мужчиной, вернее, жеребцом, и уж опыта ему не занимать. Может быть, это больше возбуждает, когда он одет в верхнюю часть своей формы, а она — в платье. И она послушалась его, стянув с себя свои розовые трусики и бросив их на пол и задрав платье до пояса. Он тут же залез на нее, сильно придавив, схватив руками ее груди, тиская их сквозь ткань платья, и она подумала, что, наверное, это и есть любовные игры и что это очень здорово, что у мужчин две руки, а у женщин — две груди, так что все очень хорошо совпадает.