Его сиятельство покачал головой и покрутил одним большим пальцем вокруг другого, как всегда делал, когда душу его омрачала задумчивость. И правда, у него тоже были наблюдения, сходные с теми, о которых ему сообщил Ульрих.
— С тех пор, как стало известно, что я имею какое-то отношение к параллельной акции, — продолжал тот, — стоит лишь кому-нибудь заговорить со мной на общие темы, как он заявляет мне: «Чего, собственно, вы хотите достичь этой параллельной акцией? Ведь на свете нет уже ни великих подвигов, ни великих людей!»
— Да, только самих себя они не имеют при этом в виду! — вставил его сиятельство. — Знакомое дело, мне тоже случается слышать такое. Крупные промышленники ругают политику, от которой им перепадает мало протекционных пошлин, а политики ругают промышленность, отпускающую слишком мало средств на избирательную кампанию.
— Совершенно верно! — подхватил Ульрих. — Хирурги безусловно думают, что хирургия ушла вперед со времен Бильрота; они говорят только, что прочая медицина и все естествознание приносит хирургии слишком мало пользы. Я даже, с позволения вашего сиятельства, сказал бы, что и богословы убеждены, что со времен Христа богословие как-то продвинулось…
Граф Лейнсдорф поднял руку, мягко протестуя.
— Прошу прощения, если сказал что-то не к месту, да в этом и не было нужды; ведь то, к чему я клоню, означает, по-видимому, что-то весьма общее. Хирурги, как я сказал, утверждают, что естествознание выдает не совсем те, чего от него надо бы ждать. А если говоришь о современности, наоборот, с естествоиспытателем, то он жалуется на то, что вообще-то он не прочь бы заглянуть в сферы более высокие, но в театре скучает и не находит романа, который его занимал бы и волновал. А поговори с писателем, он скажет, что нет веры. А заговорив, поскольку богословов я больше касаться не стану, с художником, можно быть почти уверенным, что он заявит, что в эпоху с такой убогой литературой и философией художники но могут проявить свой талант в полную меру. Последовательность, в какой один валит на другого, не всегда, конечно, одна и та же, но каждый раз есть в этом что-то от детской карточной игры в «дурачки», если вы, ваше сиятельство, ее знаете, или от игры в «соседи»; а вывести правило, лежащее в основе этого, или закон я не могу? Боюсь, что чем-то в отдельности и собою самим каждый человек еще как-то доволен, но в общем ему по какой-то универсальной причине не по себе в своей шкуре, и кажется, что назначение параллельной акции — выявить это.
— Господи, — отвечал на эти рассуждения его сиятельство, и было не вполне ясно, что он имеет в виду, — сплошная неблагодарность!
— Между прочим, — продолжал Ульрих, — у меня набралось уже две папки предложений общего характера, возвратить которые вашему сиятельству я еще не нашел случая. Одну из них я озаглавил «Назад к …!». Поразительное множество лиц сообщает нам, что в прежние времена мир находился в лучшем, чем теперь, положении, к каковому параллельной акции достаточно его только вернуть. Помимо само собой разумеющегося желания «назад к вере», есть еще «назад к барокко», «к готике», «к природе», «к Гете», «к германскому праву», «к чистоте нравов» и всякое другое.
— Гм, да; но, может быть, во всем этом есть какая-нибудь истинная мысль и ее не следовало бы расхолаживать? — возразил граф Лейнсдорф.
— Возможно; но как отвечать? «Внимательно изучив Ваше многоуважаемое от такого-то числа, мы полагаем, что в данный момент еще не пришла пора…»? Или: «Прочитав с интересом, просим Вас сообщить детали, касающиеся Вашего пожелания относительно возврата мира к барокко, готике и так далее»?
Ульрих улыбнулся, но граф Лейнсдорф нашел, что тот в эту минуту несколько чересчур весел, и стал, протестуя, изо всей силы вращать один большой палец вокруг другого. Лицо его с толстыми прямыми усами напомнило, посуровев, времена Валленштейна, и он сделал одно очень примечательное заявление.
— Дорогой доктор, — сказал он, — в истории человечества не бывает добровольных поворотов назад!
Это заявление поразило прежде всего самого графа Лейнсдорфа, ибо сказать он хотел, собственно, нечто совсем другое. Он был консервативен, он сердился на Ульриха и хотел заметить, что буржуазия отвергла универсальный дух католической церкви и сама же теперь страдает от последствий этого. Впору было также воздать хвалу абсолютному централизму, при котором мир управлялся еще сознающими свою ответственность людьми по каким-то единым принципам. Но пока он искал слов, ему вдруг пришло в голову, что он был бы действительно неприятно удивлен, если бы, проснувшись однажды утром, обнаружил, что нет ни теплой ванны, ни железных дорог, а вместо утренних газет по улицам скачет на коне императорский глашатай. И граф подумал: «Что было однажды, то никогда не повторится точно таким же образом», и, думая так, он очень удивлялся. Ведь при допущении, что в истории не бывает добровольных поворотов назад, человечество, походит на человека, которого ведет вперед жутковатая страсть к бродяжничеству, который не может ни вернуться назад, ни достигнуть какой-то цели, a это очень примечательное состояние.
Вообще-то его сиятельство обладал чрезвычайной способностью так удачно разъединять две противоречащие друг другу мысли, что они никогда не встречались в ее сознании, но эту мысль, направленную против всех его принципов, ему следовало отклонить. Однако он испытывал уже известную симпатию к Ульриху, и когда выдавалось свободное от дел время, графу доставляло большое удовольствие строго логично объяснять политические; предметы этому человеку живого ума и отличной рекомендации, который только как буржуа стоял несколько в стороне от действительно великих вопросов. Но уж когда пускаешь в ход логику, так что каждая мысль сама вытекает из предыдущей, то потом и сам не знаешь, чем все это кончится. Поэтому граф Лейнсдорф не взял своих слов обратно, а только молча и проникновенно взглянул на Ульриха.
Ульрих взял в руки еще одну, вторую папку и воспользовался паузой, чтобы передать его сиятельству обе.
— Вторую мне пришлось озаглавить «Вперед к …!», — начал он объяснять, но его сиятельство встрепенулся и нашел, что время уже истекло. Он настойчиво попросил отложить продолжение до другого раза, когда будет больше времени на раздумье.
— Кстати, ваша кузина соберет у себя для этих целей самые выдающиеся умы, — сообщил он уже стоя. — Сходите туда; сходите туда, пожалуйста, непременно; не знаю, дозволено ли будет присутствовать при этом мне самому.
Ульрих сложил папки, и уже в темноте дверного проема граф Лейнсдорф обернулся еще раз.
— Великий эксперимент, конечно, всех подавляет; ничего, мы их встряхнем!
Его чувство долга не позволяло оставить Ульриха без утешения.
59
Моосбругер размышляет
Тем временем Моосбругер обосновался, как мог, в своей новой тюрьме. Едва закрылись ворота, как на него прикрикнули. Когда он возмутился, ему, насколько он помнил, пригрозили побоями. Его сунули в камеру-одиночку. На прогулку по двору его выводили в наручниках, и сторожа в это время не спускали с него глаз. Его остригли, хотя приговор еще не вступил в силу, якобы для измерения роста. Его натерли вонючим серым мылом, под предлогом дезинфекции. Он был старый бродяга, он знал, что все это незаконно, но за железными воротами не так-то просто постоять за себя. Они делали с ним что хотели. Он потребовал, чтобы его отвели к начальнику тюрьмы, и пожаловался. Начальник должен был признать, что кое-что не соответствует инструкции, но это не наказание, сказал он, а мера предосторожности. Моосбругер пожаловался тюремному священнику; но это был добрый старик, чье ласковое попечение о душе имело ту устаревшую слабость, что оно пасовало перед сексуальными преступлениями. Он отшатывался от них со всем недоумением тела, никогда и стороной ими не задевавшегося, и даже испугался того, что своей честной наружностью Моосбругер вызвал в нем слабость личного сострадания; он направил его к тюремному врачу, а сам, как во всех таких случаях, только послал мольбу творцу, которая не входила ни в какие подробности и говорила о земных заблуждениях в столь общей форме, что в момент молитвы Моосбругер подразумевался в точно такой же мере, как вольнодумцы и атеисты. Врач же сказал Моосбругеру, что все, на что тот жалуется, не так уж и страшно, дал ему шлепка и не захотел вникать в его претензии, ибо, насколько понял Моосбругер, это было излишне, пока на вопрос, болен он или симулирует, не ответила медицинская экспертиза. В ярости Моосбругер смутно чувствовал, что все они говорили так, как им было удобно, и что это-то говоренье и давало им силу обходиться с ним так, как они хотели. У него было свойственное простым людям чувство, что образованным следовало бы отрезать язык. Он глядел в докторское лицо со шрамами, в высохшее изнутри священническое лицо, в строго прибранное канцелярское лицо администратора, видел, как каждое смотрит в его лицо по-другому, и сквозило в этих лицах что-то недостижимое для него, но общее им всем, что всю жизнь было его врагом.