Между тем Диотима вновь обрела свое скульптурное спокойствие, открыла через несколько минут заседание и попросила его сиятельство оказать ее дому честь, взяв на себя обязанности председателя.
Его сиятельство произнес речь. Он уже не одни день готовил ее, а характер его мышления был слишком тверд, чтобы он сумел изменить в ней что-либо в последний момент; он смог только смягчить самые явные намеки на прусское игольчатое ружье (коварно опередившее в тысяча восемьсот шестьдесят шестом году австрийское дульнозарядное).
— Спасло нас, — сказал граф Лейнсдорф, — наше согласие в том, что могучая, идущая из гущи народа демонстрация не может быть отдана на волю случая, а требует прозорливого руководства со стороны инстанции с широким кругозором, то есть сверху. Его величество, наш любимый император и владыка, справит в 1918 году уникальнейший праздник семидесятилетнего благословенного правления — дай бог, в том добром здоровье и с той бодростью сил, какими мы привыкли в нем восхищаться. Мы уверены, что благодарные народы Австрии отметят этот праздник таким способом, который покажет миру не только нашу глубокую любовь, но и тот факт, что австро-венгерская монархия прочно, как скала, сплотилась вокруг своего властителя.
Тут граф Лейнсдорф заколебался, не зная, следует ли саму упомянуть о приметах распада, которому скала эта была подвержена даже при дружном чествовании императора и короля; ведь при этом приходилось считаться с сопротивлением Венгрии, признававшей только короля. Поэтому его сиятельство первоначально хотел говорить о двух скалах, стоявших в тесной сплоченности. Но и это еще не давало его чувству австро-венгерской государственности верного выражения.
Это чувство австро-венгерской государственности строилось настолько странно, что почти напрасный труд — объяснять его тому, кто сам с ним не сталкивался. Состояло оно вовсе не из австрийской и венгерской частей, которые, как следовало бы думать, дополняли друг друга, а из целого и части, а именно из чувства венгерской и чувства австро-венгерской государственности, и это второе процветало в Австрии, отчего чувство австрийской государственности по сути не имело отечества. Австриец встречался только в Венгрии, да и там как объект неприязни; дома он называл себя подданным представленных в имперском совете королевств и земель австро-венгерской монархии, а это то же самое, что австриец плюс венгр минус этот венгр, и делал он это отнюдь не с восторгом, а в угоду идее, которая была ему противна, ибо он так же терпеть не мог венгров, как венгры его, отчего вся эта взаимосвязь делалась еще запутаннее. Многие называли себя поэтому просто чехом, поляком, словенцем или немцем, а отсюда начинались тот дальнейший распад и те известные «неприятные явления внутриполитического характера», как их называл граф Лейнсдорф, которые, по его словам, были «делом безответственных, незрелых, падких на сенсации элементов», не получивших должного отпора у политически отсталого населения. После этих намеков, о предмете которых с тех пор написано множество компетентных и умных книг, читатель будет рад принять заверение в том, что ни в данном месте, ни ниже не будет предпринято серьезной попытки нарисовать историческую картину и вступить в состязанье с реальностью. Вполне достаточно замечания, что тайны дуализма (так звучал специальный термин) понять было по меньшей мере так же трудно, как тайны триединства; ведь более или менее везде исторический процесс походит на юридический — с сотнями оговорок, приложений, компромиссов и протестов, и обращать внимание следовало бы только на них. Обыкновенный человек живет и умирает среди них, ни о чем не подозревая, но только себе на благо, ибо, захоти он дать себе отчет в том, в какой процесс, с какими адвокатами, издержками и мотивами он впутался, его бы, наверно, охватила мания преследования в любом государстве. Понимание реальности — дело исключительно историко-политического мыслителя. Для него настоящее время следует за битвой при Мохаче или при Лютцене, как жаркое за супом, он знает все протоколы и обладает в любой момент чувством процессуально обоснованной необходимости; а уж если он, как граф Лейнсдорф, мыслитель-аристократ, прошедший политико-историческую школу, деды, родственники и свойственники которого сами участвовали в предварительных переговорах, то обозреть результат ему так же легко, как плавно восходящую линию.
Поэтому его сиятельство граф Лейнсдорф сказал себе перед заседанием: «Мы не должны забывать, что великодушное решение его величества даровать народу известное право участия в собственных делах имеет не настолько большую давность, чтобы уже повсюду появилась та политическая зрелость, которая во всех отношениях достойна доверия, великодушно выраженного высочайшей инстанцией. Не следует, стало быть, как недоброжелательная заграница, видеть в вообще-то злосчастных явлениях, всеми, увы, наблюдаемых, признак одряхления: это скорее признак еще незрелой, а потому неистощимой юношеской силы австрийского народа!» Об этом же он хотел напомнить и на заседании, но ввиду присутствия Арнгейма сказал не все, что держал в уме, а ограничился намеком на незнание за границей истинной обстановки в Австрии и на переоценку некоторых неприятных явлений. «Ибо, так заключил его сиятельство, — если мы хотим ясно указать на нашу силу и единство, то хотим этого безусловно и в международных интересах, поскольку счастливые отношения внутри европейской семьи государств основаны на взаимном респекте и на уважении к силе другого». Затем он только еще раз повторил, что такое стихийное проявление силы должно действительно идти из гущи народа и потому должно быть руководимо сверху, а изыскать соответствующие пути как раз и призвано это собрание. Если вспомнить, что еще недавно графу Лейнсдорфу ничего, кроме ряда имен, не приходило на ум, а извне он получил вдобавок только идею австрийского года, то нельзя не отметить большого прогресса, хотя его сиятельство высказал даже не все, что думал.
После этой речи взяла слово Диотима, чтобы разъяснить намерения председателя. Великая патриотическая акция, заявила она, должна найти великую цель, поднимающуюся, как сказал его сиятельство, из гущи парода. «Собравшись сегодня впервые, мы не чувствуем себя призванными определить эту цель уже сейчас, пока мы только встретились, чтобы создать организацию, которая положит начало подготовке предложений, к этой цели ведущих». Этими словами она открыла дискуссию.
Сперва наступило молчание. Запри в одну клетку птиц разного происхожденья и языка, не знающих, что им предстоит, и они в первый миг будут молчать точно так же.
Наконец попросил слова какой-то профессор. Ульрих его не знал, его сиятельство пригласил этого господина, видимо, в последний момент через своего личного секретаря. Он говорил о пути истории. Если мы поглядим вперед, — сказал он, — перед нами непроницаемая стена! Если поглядим налево и направо — избыток важных событий, но их направление нельзя распознать! Он приведет лишь кое-какие примеры. Нынешний конфликт с Черногорией. Тяжелые бои, которые должны вести в Марокко испанцы. Обструкция, устроенная украинцами в австрийском имперском совете. А если оглянуться назад, то все словно чудом обрело порядок и цель… Поэтому, если ему позволено так сказать: каждый миг мы сталкиваемся: с тайной чудесного промысла. И он приветствует как великую мысль намерение открыть, так сказать, глаза народу, заставить его сознательно взглянуть на Провидение, призвав этот народ по особо высокому поводу… Вот все, что он хотел сказать. Это ведь как в современной педагогике, требующей, чтобы ученик работал сообща с учителем, а не получал готовые результаты.
Собрание с любезным видом окаменело уставилось в зеленое сукно; даже прелат, представлявший архиепископа, сохранял во время этой религиозной самодеятельности такую же вежливо-выжидательную осанку, как министерская братия, не выражая лицом ни малейшего сердечного согласия. Было, казалось, такое чувство, как если бы внезапно на улице кто-то громко и со всеми разом заговорил; все, даже те, кто только что ни о чем не думал, вдруг чувствуют тогда, что они идут по каким-то серьезным, конкретным делам или что улицей кто-то пользуется не так, как положено. Пока профессор говорил, он должен был бороться со смущением, через которое речь его пробивалась так отрывисто и так скромно, словно у него дух захватывало от ветра; теперь же он подождал, ответят ли ему, и не без достоинства убрал со своего лица выражение ожидания.