Изменить стиль страницы

— Да, я тоже слышал уже, что так говорят. Но как вы могли этому поверить! Конечно, я нахожусь здесь не только для своего удовольствия; к сожалению, я никогда не могу себе позволить совсем забросить дела. Не стану также отрицать, что об этих месторождениях нефти я кое с кем говорил, хотя прошу вас не распространяться об этом признании. Но ведь все это не так существенно!

— Моя кузина, — продолжал Ульрих, — о вашем керосине и ведать не ведает. Ее супруг поручил ей выпытать у вас что-нибудь о цели вашего приезда, потому что вас считают агентом царя; но я убежден, что эту дипломатическую миссию она выполняет скверно, ибо уверена, что единственная цель вашего здесь пребывания — она сама!

— Не будьте так неделикатны! — Рука Арнгейма дружески качнула плечо Ульриха. — Побочные обстоятельства есть, вероятно, всегда и во всем; но вы, несмотря на вашу нарочитую язвительность, говорили об этом с откровенностью невоспитанного школьника!

Эта рука на его плече лишала Ульриха уверенности. Было смешно и неприятно чувствовать, что тебя обнимают, ощущение это можно было даже назвать противным; но у Ульриха долгое время не было друзей, и, может быть, потому ощущение это немного смущало его. Ему хотелось смахнуть с себя эту руку, и он непроизвольно делал такие попытки; но, заметив эти крошечные признаки неугодности его жеста, Арнгейм напрягся, чтобы и глазом не моргнуть, и из вежливости, потому что он чувствовал трудное положение Арнгейма, Ульрих замер, снося прикосновение, которое теперь оказывало на него все более странное действие, напоминавшее то, как утопает в рыхлой насыпи, разрывая ее надвое, какой-нибудь тяжелый предмет. Этот вал одиночества Ульрих, сам того не желая, возвел вокруг себя, и теперь в брешь прорвалась жизнь, прорвался пульс другого человека, и это было глупое чувство, смешное, но и немного волнующее.

Он подумал о Герде. Вспомнил, как уже друг его юности Вальтер возбудил в нем желание снова когда-нибудь прийти с кем-нибудь к такому полному и безудержному согласию, словно нет во всем мире других различий, кроме приязни и неприязни. Теперь, когда было уже слишком поздно, желание это снова поднималось в нем, поднималось серебряными волнами, такими же, казалось, как волны воды, света и воздуха, сливающиеся на широкой реке в единый поток серебра, поднималось так дурманяще, что ему пришлось быть начеку, чтобы не поддаться этому и не вызвать недоразумения таким двусмысленным своим положением. Но когда его мышцы напряглись, он вспомнил, что Бонадея сказала ему: «Ульрих, ты человек совсем не плохой, ты только стараешься сделать так, чтобы тебе было трудно быть хорошим!» Бонадея, которая в тот день была так поразительно умна и сказала еще: «Во сне ты ведь тоже не думаешь, а с тобой происходит какая-нибудь история!» А он сказал: «Я был ребенком, мягким, как воздух лунной ночью…» — и сейчас он вспомнил, что картина при этом мелькнула перед ним, собственно, другая: кончик горящей палочки магния; ибо таким же рассыпающимся на искры и превращающимся в свет показалось ему его сердце, но это было давно, и он не отважился высказать это сравнение и был побежден другим; к тому же в разговоре не с Бонадеей, а с Диотимой, как ему сейчас вспомнилось. «Различия жизни лежат у корней очень близко друг к другу», — почувствовал он, глядя на человека, который по каким-то не очень прозрачным причинам предложил ему стать его другом.

Арнгейм убрал свою руку. Они снова стояли теперь в нише окна, где начали этот разговор; внизу на улице уже мирно горели лампы, но чувствовалось, что волнение еще не совсем унялось. Время от времени еще проходили, возбужденно разговаривая, сомкнутые группы людей и нет-нет да раскрывался какой-нибудь рот, выкрикивая угрозу или раскатистое «Э-ге-ге!», ва которым следовал смех. Было впечатление какого-то полусознательного состояния. И в свете этой тревожной улицы, между отвесно ниспадающими гардинами, которые обрамляли потемневшую картину комнаты, он видел фигуру Арнгейма и чувствовал, как рядом с ним стоит сам, и оба наполовину залиты светом, наполовину черны и полны какой-то страстной собранности из-за этого двойного освещения. Ульрих вспомнил крики «ура» в честь Арнгейма, которые он, кажется, слышал, и, был ли, или не был связан с этими событиями Арнгейм, в цезаристском спокойствии, какое тот, задумчиво глядя на улицу, выставлял напоказ, он производил впечатление главной фигуры в этой написанной мгновением картине, да и чувствовал, казалось, при каждом взгляде свое присутствие в ней. Рядом с ним становилось понятным, что такое сознание собственного достоинства. Сознание само по себе не в силах привести в порядок светящуюся сумятицу мира, ибо чем острее оно, тем безграничнее, хотя бы на время, становится мир; сознание же собственного достоинства вступает в мир как режиссер и делает из него искусственное единство счастья. Ульрих завидовал этому человеку из-за его счастья. Ничего не было сейчас легче, казалось Ульриху, чем совершить преступление против него, ибо своей потребностью в картинности Арнгейм вызывал на сцену и старые театральные тексты. «Возьми кинжал, и да свершится судьба его!» Ульриху явственно слышались эти слова, произнесенные со скверной актерской интонацией, и все-таки он непроизвольно стал так, чтобы половина его корпуса была за спиной Арнгейма. Он видел перед собой темную широкую плоскость шеи и плеч. Особенно шея раздражала его. Рука его искала в карманах с правой стороны перочинный нож. Он встал на цыпочки и еще раз опустил мимо Арнгейма взгляд на улицу. Там, в полутьме, людей, как песок, несло волной, которая тащила их тела. Что-то ведь должно было последовать из этой демонстрации, и вот будущее выслало вперед волну, людьми овладевало какое-то сверхличное творческое озарение, но во всем этом была, как всегда, большая неточность и небрежность. Так примерно ощущал Ульрих то, что он видел, и недолгое время это занимало его внимание, но он до тошноты устал это анализировать. Он осторожно опустился на пятки, устыдился, не особенно, впрочем, серьезно к тому относясь, игры мыслей, заставившей его только что подняться на цыпочки, и почувствовал великий соблазн тронуть Арнгейма за плечо и сказать ему: «Благодарю вас, хватит с меня всего этого, мне хочется попробовать что-то новое, и я принимаю ваше предложение! « Но поскольку и этого Ульрих в действительности не сделал, они не стали касаться ответа на вопрос Арнгейма. Арнгейм вернулся к одной из более ранних тем их разговора.

— Вы ходите иногда в кинематограф? Непременно нужно! — сказал он.Может быть, в теперешней его форме у него еще нет великого будущего, но дайте только крупным коммерческим интересам — например, интересам электрохимии или анилинокрасочной промышленности — связать себя с ним, и через несколько десятков лет вы увидите развитие, которого ничем нельзя будет задержать. Тогда начнется процесс, где пойдут в ход все средства, сулящие умножение и рост, и что бы ни мнилось нашим писателям и эстетикам, возникнет искусство Всеобщей Электрической Компании или Германской Промышленности Красителей. Это ужасно, дорогой мой! Вы пишете? Нет, я уже спрашивал. Но почему вы не пишете? Вы правы! Писатель и философ будущего придет по мосткам журналистики! Вы не замечали, что наши журналисты становятся все лучше и лучше, а наши писатели все хуже и хуже? Этот процесс, безусловно, закономерен; что-то происходит, и у меня нет никаких сомнений насчет того, что именно: эпоха великих индивидуальностей идет к концу! — Он наклонился вперед. — Не могу разглядеть, какое у вас сейчас выражение лица; я палю в темноту! — Он засмеялся. — Вы требовали всеобщего учета духовных ценностей. Вы верите в это? Неужели вы верите, что жизнь можно регулировать духовным началом?! Вы, конечно, сказали «нет», но я вам не верю, ибо вы такой человек, который заключил бы в объятья самого черта, потому что тот не имеет равных себе!

— Откуда это? — спросил Ульрих.

— Из изъятого предисловия к «Разбойникам».

«Ну, конечно, из изъятого, — подумал Ульрих, — не из обыкновенного же!»