Изменить стиль страницы

Метафора же — это та связь представлений, что царит во сне, та скользящая логика души, которой соответствует родство вещей в догадках искусства и религии; но и все имеющиеся в жизни обыкновенные симпатии и антипатии, всякое согласие и отрицание, восхищение, подчинение, главенство, подражание и все их противоположности, все эти разнообразные отношения человека с самим собой и природой, которые чисто объективными еще не стали, да и никогда, наверно, не станут, нельзя понять иначе как с помощью метафор. То, что называют высшей гуманностью, есть, несомненно, не что иное, как попытка слить воедино эти две великие половины жизни — метафору и правду, осторожно разъединив их сперва. Но отделив в метафоре все, что, вероятно, могло бы быть правдой, от просто словесной пены, правды обычно приобретают немножко, а всю ценность метафоры сводят на нет; поэтому такое отделение было, может быть, и неизбежно в духовном развитии, но действие оно оказало такое же, как вываривание и уплотнение какого-либо вещества, внутренние силы и соки которого улетучиваются во время этого процесса облачком пара. Сегодня иногда нельзя отделаться от впечатления, что понятия и правила нравственной жизни — это только вываренные метафоры, вокруг которых клубятся невыносимо жирные кухонные пары гуманности, и если тут позволительно отступить от темы, то только чтобы отметить, что следствием этого неясно тяготеющего надо всем впечатления было и то, что наша эпоха должна была бы честно назвать своим уважением к подлости. Ведь сегодня лгут не столько от слабости, сколько от убежденности, что человек, справляющийся с жизнью, должен уметь лгать. Люди прибегают к грубой силе, потому что после долгих бесплодных разговоров однозначность насилия кажется избавлением, раскрепощением. Люди объединяются в группы, потому что послушание позволяет делать все, чего по собственному убеждению давно уже делать нельзя, и враждебность этих групп дарит людям неутомимую взаимность кровавой мести, тогда как любовь очень скоро уснула бы. К вопросу, добры люди или злы, это имеет гораздо меньшее отношение, чем к тому, что они потеряли связь между высоким и низким. И лишь еще одно противоречивое следствие этого разрыва — вычурность духовных украшений, которыми увешивает себя сегодня недоверие к духу. Сцепка мировоззрения с видами деятельности, почти не терпящими его, такими, например, как политика; всеобщая мания делать из каждой точки зрения сразу уж и позицию, а каждую позицию считать точкой зрения; потребность ревнителей любого оттенка повторять, снова и снова размножая ее вокруг себя, как в комнате с зеркальными стенами, одну-единственную, выпавшую им на долю мудрость, — все эти столь распространенные явления означают не то, чем им хотелось бы быть, не стремление к гуманности, а ее убыль. В целом создается впечатление, что из всех человеческих отношений надо прежде всего вновь полностью изъять душу, которая там не на месте; и в тот миг, когда Ульрих это подумал, он почувствовал, что его жизнь, если она вообще имела смысл, то только этот и никакого другого — что обе главные сферы человеческого существования сами представали в ней порознь и в противоборстве. Такие люди явно родятся сегодня, но они еще одиноки, а один он был не в состоянии заново собрать распавшееся. Он не строил себе иллюзий относительно ценности своих мыслительных экспериментов; хотя они никогда не пригоняли мысль к мысли без последовательности, но выходило это так, словно ты ставил стремянку на стремянку, а верх в результате качался в высоте, далекой-предалекой от естественной жизни. Он почувствовал к этому глубокое отвращение. И, может быть, по этой причине он вдруг взглянул на Туцци. Туцци говорил. Словно открывшимися первым звукам утра ушами Ульрих услышал, как тот сказал:

— Не могу судить, отсутствуют ли сегодня великие человеческие и художественные свершения, как вы говорите; но смею утверждать одно; нигде внешняя политика не трудна так, как у нас. Можно в общем предвидеть, что политикой французов и в юбилейном году будет руководить идея реванша и колониальных владений, политикой англичан — игра на шахматной доске мира, как называют их манеру вести себя, наконец, политикой немцев-то, что они не всегда однозначно называют своим местом под солнцем. Но у нашей старой монархии потребностей нет, и поэтому никто не знает наперед, какие концепции могут нам к тому времени навязать!

Казалось, что Туцци хотел притормозить и предостеречь. Он говорил явно без иронического подтекста; аромат иронии исходил только из наивной деловитости, в сухой кожуре которой он выразил убеждение, что отсутствие земных потребностей — большая опасность. Ульриха это взбодрило, словно он раскусил кофейное зернышко. А Туцци тем временем еще больше утвердился в своем намерении предостеречь и довел свою речь до конца.

— Кто сегодня, — спросил он, — вообще решится осуществлять великие политические идеи?! В таком человеке должно быть что-то от преступника и несостоятельного должника! Ведь этого вы не хотите? Дипломатия на то и нужна, чтобы консервировать.

— Консервация ведет к войне, — возразил Арнгейм.

— Возможно, — сказал Туцци. — Единственное, наверно, что можно сделать,это выбрать благоприятный момент для вынужденного вступления в нее! Вы помните историю Александра Второго? Его отец Николай был деспот, но он умер естественной смертью; Александр же был монарх великодушный, он и начал-то свое правление с либеральных реформ; а в результате из русского либерализма получился русский радикализм, и после трех неудачных покушений на его жизнь Александр пал жертвой четвертого. Ульрих поглядел на Диотиму. Она сидела очень прямо, строгая и пышная, и подтвердила спора супруга: — Это верно. В ходе наших стараний у меня от интеллектуального радикализма сложилось такое же впечатление: протяни им палец — всю руку захватят…

Туцци улыбнулся; ему показалось, что он одержал маленькую победу над Арнгеймом.

Арнгейм сидел при этом спокойно, дыша раскрытым, как лопнувшая почка, ртом. Запертой башней плоти взирала на него Диотима через глубокую долину.

Генерал протирал свои роговые очки.

Ульрих медленно сказал:

— Так получается только оттого, что усилия всех, кто чувствует себя призванным восстановить смысл жизни, имеют сегодня одну общую черту: они презирают думанье там, где можно обрести не только личные взгляды, но и какие-то истины; в расплату за это они связывают себя куцыми идеями и полуистинами там, где важна именно неисчерпаемость взглядов!

На это никто не ответил. Да и надо ли было отвечать? То, что так говорят, это ведь только слова. Факт состоял в том, что они сидели вшестером в комнате и вели важную беседу; все, что они при этом говорили и чего не говорили, и уж подавно чувства, догадки, возможности, было заключено в этом факте, хоть и не было равнозначно ему, оно было заключено в нем примерно так, как темные движения печени и желудка заключены в одетой персоне, ставящей свою подпись под каким-нибудь важным документом. И эту субординацию нельзя было нарушать, в этом состояла действительность!

Старый приятель Ульриха Штумм кончил теперь протирать очки, надел их и взглянул на него.

Хотя Ульрих всегда считал, что он только играет со всеми этими людьми, он вдруг почувствовал себя среди них очень одиноким. Он вспомнил, что несколько недель или месяцев назад уже чувствовал что-то подобное: легкое дуновение, маленький выдох мироздания сопротивляется окаменевшему лунному пейзажу, куда его занесло; и ему показалось, что все решающие мгновения его жизни сопровождались таким впечатлением удивленности и одиночества. Но не страх ли на сей раз беспокоил его при этом? Он не мог разобраться в своем чувстве; оно говорило ему, пожалуй, что он еще ни разу в жизни по-настоящему ни на что не решался и скоро должен будет на что-то решиться, но он не думал это соответствующими словами, а именно лишь чувствовал в неприятной растерянности, словно что-то хотело оторвать его от этих людей, среди которых он сидел, и хотя они были ему совершенно безразличны, его воля вдруг стала отбиваться от этого руками и ногами!