Изменить стиль страницы

— Ответьте мне на один-единственный вопрос, — сказал принц, вставая, — рассказали ли вы откровенно обо всем, что касалось кавалера Лоренцо?

— Больше мне ничего не известно, — ответил сицилианец.

— Значит, вы действительно считали его честным человеком?

— Да! Клянусь богом, да! — воскликнул сицилианец.

— Считали и тогда, когда он передал вам то самое кольцо?

— Что?.. Но он не давал мне никакого кольца… я не говорил, что он дал мне кольцо!

— Хорошо! — сказал принц и позвонил в колокольчик, собираясь уходить. — Скажите, — принц снова вернулся от двери, — значит, дух маркиза де Лануа, которого этот русский вызвал вслед за вашим «привидением», вы считаете настоящим, неподдельным духом умершего?

— Я не могу и помыслить иначе, — ответил сицилианец.

— Пойдемте! — обратился к нам принц.

Вошел тюремщик.

— Мы можем идти, — сказал ему принц. — А вы, почтеннейший, — продолжал он, обращаясь к заключенному, — мы еще с вами встретимся!

— Мне хотелось бы задать вам тот же вопрос, с которым вы на прощанье обратились к этому мошеннику, — сказал я принцу, когда мы, наконец, остались с ним наедине. — Считаете ли вы этого второго духа настоящим и неподдельным?

— Я? О нет, уверяю вас, теперь я этого не считаю.

— Теперь? Значит, раньше вы все же считали его настоящим?

— Не стану отрицать, что была минута, когда я дал себя настолько увлечь, что счел этот обман за нечто другое.

— Хотел бы я посмотреть на человека, — воскликнул я, — который не поддался бы обману при таких обстоятельствах. Но на каком основании вы отказываетесь от этой мысли? После того, что нам сейчас рассказали об этом армянине, ваша вера в его чудодейственную силу могла бы скорее возрасти, но никак не поколебаться.

— После того, что нам рассказал этот негодяй? — сурово перебил меня принц. — Надеюсь, вы не сомневаетесь, что мы имели дело именно с таковым?

— Нет, — сказал я, — но разве из-за этого его свидетельство…

— Свидетельство такого негодяя — даже если бы у меня не было других оснований сомневаться, — свидетельство его может быть принято только вопреки правде и здравому смыслу. Неужели человек, который мне солгал не один раз, человек, чье ремесло — обман, заслуживает доверия в таком деле, где даже самый искренний правдолюбец должен был бы очистить себя от всякого подозрения, чтобы заслужить доверие? Можно ли довериться человеку, который, вероятно, никогда не сказал ни одного слова правды ради правды, да еще в таком деле, где он выступает свидетелем против человеческого разума, против вечных законов природы? Это звучит так же нелепо, как если бы я захотел поручить отъявленному злодею выступить обвинителем против незапятнанной и ничем не опороченной невинности.

— Но какие у него были причины так возвеличивать человека, которого он имеет все основания ненавидеть или по крайней мере бояться?

— А если я не вижу этих причин — значит ли это, что их нет? Разве мне известно, кто подкупил его, кто заставил обманывать меня? Признаться, я еще не разобрался во всех этих хитросплетениях, но плут оказал очень плохую услугу тем, кому он служит, разоблачив обманщика, а может быть, и того хуже.

— История с кольцом мне действительно кажется несколько подозрительной.

— Более того, — сказал принц, — она-то и решила все. Это кольцо (допустим, что вся эта история действительно произошла) он получил от убийцы и тотчас должен был понять, что это и есть убийца. Кто, кроме убийцы, мог снять с пальца умершего кольцо, с которым тот никогда не расставался? На протяжении всего рассказа сицилианец пытался убедить нас, будто его обманул кавалер Лоренцо, тогда как он думал, что сам обманывает Лоренцо. К чему эти увертки, если бы он сам не почувствовал, как он проиграет, разоблачив свою связь с убийцей? Весь его рассказ — сплошная цепь вымыслов, для того чтобы соединить те крупицы правды, которую он счел нужным нам открыть. Неужели я еще должен сомневаться — что лучше: обвинить ли негодяя, солгавшего мне десять раз, и в одиннадцатой лжи, или же усомниться в основных законах природы, в которых я до сей поры не замечал никакой фальши?

— Тут я ничего не могу возразить вам, — проговорил я, — но призрак, который мы вчера видели, по-прежнему остался для меня непонятным.

— Да и для меня тоже, — заметил принц, — хотя я сразу испытал соблазн найти ключ и к этому явлению.

— Каким образом? — удивился я.

— Вы помните, что второй призрак при своем появлении тотчас подошел к алтарю, схватил рукой распятие и стал на коврик…

— Как будто да.

— А ведь распятие, как объяснил нам сицилианец, служило проводником электричества. Из этого вы можете заключить, что призрак постарался тут же зарядиться. Оттого и удар, который ему попытался нанести лорд Сеймур своей шпагой, не мог причинить вреда, потому что электрический разряд парализовал руку нападающего.

— Может быть, в отношении шпаги вы и правы, но что сказать о пуле, пущенной в него сицилианцем? Мы слышали, как она медленно покатилась по алтарю.

— А вы совершенно уверены, что по алтарю покатилась именно эта пуля? Уж не говорю о том, что на кукле, или на человеке, представлявшем призрак, мог быть надет крепкий панцирь, защищавший его и от шпаги и от пули. Но вспомните хорошенько, кто заряжал пистолеты?

— Да, вы правы, — сказал я, и внезапно все прояснилось в моем уме. — Их заряжал русский. Но ведь он зарядил их у нас на глазах, как же тут мог произойти обман?

— А почему бы нет? Разве уже тогда вы настолько подозревали этого человека, что сочли нужным наблюдать за ним? Разве вы осмотрели пулю до того, как он ее зарядил? А ведь это мог быть ртутный или просто раскрашенный глиняный шарик. Разве вы заметили, вложил ли он ее действительно в пистолет, или ловко спрятал в руке? Чем вы можете поручиться, что он взял с собой в другой павильон именно заряженные пистолеты, — если только он их действительно зарядил, а не подменил их другими; это ему было легко именно потому, что никому не пришло на ум наблюдать за ним, да кроме того, мы были заняты тем, чтобы поскорей раздеться. И разве этот призрак в ту минуту, как его скрыли от нас клубы дыма, не мог бросить на алтарь другую, заранее припасенную пулю? Какое из всех этих предположений кажется вам невозможным?

— Да, вы правы. Но разительное сходство призрака с вашим покойным другом? Ведь я часто встречался с ним у вас и сразу узнал его в этом привидении!

— И я тоже. Могу только сказать, что обман поразительно удался. Но если даже этот сицилианец, украдкой взглянув на мою табакерку, смог достичь некоторого сходства в своем изображении, обманувшем и вас и меня, то русский и подавно мог это сделать: в течение всего ужина он беспрепятственно пользовался моей табакеркой, причем за ним совершенно никто не следил; а кроме того, я сам доверчиво рассказал ему, кто изображен на крышке. Добавьте к этому и то, что заметил сам сицилианец: характерные черты лица маркиза можно легко воспроизвести даже самым грубым способом. Что же таинственного остается в этом явлении?

— Но слова призрака? Но раскрытие тайны вашего друга?

— Как? Разве сицилианец не сказал нам, что из тех отрывистых сведений, которые он у меня выпытал, он состряпал довольно правдоподобную историю? Разве это не доказывает, как легко было придумать именно такую версию? Кроме того, пророчества духа звучали так туманно, что ему никак не грозила опасность попасться в каком-либо противоречии. А если представить себе, что этот пройдоха, изображавший духа, обладал сообразительностью и хладнокровием и был к тому же посвящен в некоторые обстоятельства, то неизвестно, куда еще могли завести нас эти фокусы!

— Но подумайте только, принц, какие сложные приготовления для такого обмана должен был предпринять армянин! Сколько на это нужно времени! Сколько времени нужно хотя бы для того, чтобы так верно списать портрет человека, как вы предполагаете. Сколько времени нужно, чтобы так подробно обучить и наставить мнимого духа, во избежание грубых ошибок. Сколько внимания надо было уделить самым незаметным мелочам — и тем, которые помогали бы обману, и тем, которые надо было предотвратить, чтобы они не помешали. И при этом не забывайте, что русский отсутствовал не более получаса. Разве за эти полчаса он мог подготовить хотя бы самое необходимое? Право, монсеньер, даже сочинитель драмы, стесненный неумолимым аристотелевым законом трех единств, не заполнил бы перерыва между действиями таким количеством свершенных дел и не рассчитывал бы, что публика ему безоговорочно поверит.