Изменить стиль страницы

«Но ведь Истра рядом с Москвой — столбы вдоль дорог сухие, в деревнях избы деревянные, заборы, хлева, в Москве — лесозаводы, всюду лес, плахи, пиломатериалы на стройках».

«А кто мне время на подготовку отпушшал? — сердился новоиспеченный полководец. — Прямо с эшелону в бой кидали, в Истру энту говенную, бездонную. Я летось в Кремель по делам ездил, дак попросился Истру посмотреть. Че, если русский солдат покруче выпьет, с похмелья перессыт».

В лесу шуршали пилы, смертно скрипя и охая, валились деревья. Бойцы таскали бревешки в укрытия, связывали их попарно старыми проводами, веревками и даже обмотками. Будь дерево сухое — такой вот легкий плотик надежной бы опорой на воде стал. Но сухого сплавматериала пока нет. Были загоны на островке, но орлы из батальона Щуся перетаскали в ригу, укрыли, нарисовали на подпиленных столбах череп и кости. Кто-то из весельчаков-хохлов крупно написал: «Не чипай, бо ибане!»

Кружилась и кружилась, словно бы в маятном, заколдованном сне, «рама» над рекой, над берегом, над лесом, залетала в тылы. Там по ней лупили зенитки, усыпая чистое осеннее небо барашками веселых облачков-взрывов. Завтра, с утра пораньше жди небесных гостей. Наземные же огневые средства противника как молчали, так и молчат, пристреляет орудие-другое репера, сделает привязку — и молчок. А славяне и рады нечаянному осеннему миру, шляются толпами, повсюду кухни дымят, кино в лесу вечерами показывают, прямо на воздухе. Прибывший из госпиталя боец Хохлак из щусевского батальона баян развернул, играет раздольно, красиво, вокруг него уже пары топчутся, откуда-то и военные девушки возникли, нарасхват идут.

Хватился Зарубин проверить наблюдательные пункты — поручено разведчикам непрерывно смотреть за реку, засекать скопления противника, огневые точки — явился на наблюдательный пункт полка, а там ни командира отделения Мансурова, хорошего, но кавалеристого человека нету, ни телефониста, один наблюдатель остался, да и тот в глубокой, прогретой щели уютно дремлет, примотав стереотрубу проволокой за ногу, чтоб не украли.

По хуторам, по окрестным деревням рыскают бригады мародеров, гребут из погребов и ям картофель, кукурузу, подсолнечник — чего подвернется. Днями бойцы-молодцы из соседнего полка завалили в ближнем селе свиноматку редкостной породы, голову, кишки и прочее выкинули, ноги связали, жердь продернули — прут тушу килограммов на двести-триста «домой». И попались. Строгие чины, поддерживаемые партвоспитателем Мусенком, настаивают двоих мародеров на виду у войска расстрелять — для примера, но кончится это скорее всего штрафной ротой, которая где-то на подходе или уже подошла, и ее спрятали в глуби лесов.

Еще когда ехали к реке, Лешка верстах в двух от берега заметил обмелевшую, кугой заросшую бочажину. Бочажина была кошена по берегам и на скатах к воде. В самой бочажине все смято, полосы поперек и наискось по черной траве. Осока объедена, в заливчиках, под зеленью кустов белел живучий стрелолист и гречевник, среди смородины и краснотала плавали обмыленные листья кувшинок. Над кустами подбойно темнел черемушник, ольховник, мелколистый вяз и вербач. Все это чернолесье, стоявшее вторым этажом, завешано нитями плакучего ивняка, повилики и опутано сонной паутиной. Топорщился можжевельник, навечно запомнившийся Лешке еще по ерику, где клубились ужи, очень даже могло быть, что кущи эти тоже набиты змеями. Прибрежные заросли укрывали когда-то красивое потайное озерцо-старицу, летами расцвеченную белыми лилиями. Возле таких озер всегда обитает и скромно кормится нехитрой, полусонной рыбешкой какой-нибудь замшелый дедок, воспетый в стихах и балладах, как существо колдовское, но отзывчивое, бескорыстное, хотя и совершенно бедное. У дедка такого обязательно водится такой же, как он, замшелый древний челн. Колдун прячет его в кустах от ребятни и забредающих в тенек парочек, от веку любящих кататься на лодках, выдирать из воды лилии, чтобы, полюбовавшись ими, в лодке и забыть их, потому как у парочек срывание цветов — лишь красивая запевка перед делами еще более заманчивыми.

Обской парнечок-дождевичок, Лешка Шестаков, в жизни, может, еще и не разбирался, но природу знал. Продираясь сквозь густые кущи, из которых все время что-то взлетало, шуршало, уползало, замирал он от страха, боясь змей и вепрей, — более, говорят, на этой земле ничего злого не водилось. Разом открылась ему тенистая, пахнущая гнильем старица, по узкому лезвию которой беспечно плавал и кормился табунок уток-чирушек. Лешка схватился за автомат, но вспомнил, что он на войне, да и утки, всплеснув крыльями, снялись с воды, взмыли над сомкнутыми кущами и, уронив на воду пригоршню легкого листа, исчезли с глаз.

Лешка надеялся, что в кустах он сыщет тропинку, по ней и лодчонку, благословясь, откроет. Но тропинок на берегу старицы было много, чудных тропинок, ребристых, истолченных копытцами какой-то жирующей здесь скотины. «Вепрь! — вспомнил Лешка школьный учебник, — дикая свинья здесь бродит» — и в самом деле чуть не наступил на прянувшего ввысь, захрюкавшего кабана. Лешка от неожиданности вскрикнул. На Нижней Оби никаких вепрей сроду не бывало, там и свиней-то не держали, потому как холодно, только оленю, коню да корове тем место, да и то невзыскательным к корму, — особой, морозоустойчивой породы.

Лодки нигде не было. Лешка все больше и больше мрачнел. На свету, в деревнях ничего не найти — немцы народ дотошный. Неужели и сюда их черти заносили? Вспугнув большую серую сову и еще несколько табунков уток, Лешка уже подходил к разветвленной оконечности старицы, когда дорогу ему снова хозяйски преградил могучий хряк. От природы черный, он весь был еще и в насохлой на нем грязище, стоял и вроде как бы раздумывал: отступать ему или порешить солдатика? Глазки хряка смолисто заблестели, красненько вспыхнули, хряк борцовски хукнул. переступил быстро задними ножками, ища упору для броска.

— Ты че? — закричал Лешка, поднимая затвор автомата, — изрешечу-у, кривое рыло!

— Хурк! — грозно откликнулся кабан.

— Уходи с дороги, морда! — не своим голосом взревел Лешка и дал очередь в небо, срезав пулями ветку. Лесные дебри поглотили животину. Тропа, по которой вепрь удрапал, вывела солдата к отводке старицы, зверина хватанул по отмели, утопая по пузо в грязи. Желто дыша и пузырясь, канава наполнялась плесневелой жижей. В отдалении, смяв осоку, лежал и блаженствовал в грязной жиже еще один кабан, блестело осклизлое брюхо. Отчего-то этот кабан не ударился в бега за отступающим хряком. Лешка выловил ольховую палку, потыкал в недвижимое тело и ссохшимся голосом произнес:

— Лодка!

По заломленным веточкам, по едва примятым, травою схваченным следам он сыскал под навесом низкой, обрубленной вербы два старых осиновых весла, ржавое, гнутое ведро. — Помер, видно, дедок-то. А может убили? — вздохнул Лешка, принимая лодку, но не как награду, как неизбежность, — теперь уж от шушеры не отвертеться. Сняв одежду, ежась от сырого с ночи, в затени застоявшегося холода, увязая в жидкой грязи, которая была теплее воды, сразу за осокой присел по грудь, как это делали ребятишки, «согревая воду» в Оби, тут же выпрыгнул поплавком и громко ругаясь, — никто ж не слышит, — перевернул и повел лодку к мелкому месту. Житель севера, привыкший к ледяному от вечной мерзлоты дну, обрадовался теплой тине, овчиной объявшей ноги, шевелил пальцами от ласковой щекотки. Душная, серая муть с клубами густой сажи тянулась за тяжелой лодкой-корытом, на следу ее вспархивали и, чмокая, лопались пузыри. Пахло сгоревшим толом, общественным нужником. Гнилые водоросли оплетали ноги. Отгоняя от себя омерзение, навечно уж приобретенное им в южном ерике, Лешка вдруг натужно заорал перенятую у Булдакова песню:

А умирать нам р-р-рановато-о,
Пусть помрет лучше дома ж-жана-а-а-а!..

Артельно затащили сорящую гнилью лодку в кузов машины, привезли ее на окраину хутора, укрыли все в той же риге, которая с каждым часом обнажалась ребрами, будто старая кляча, растаскивалась слежавшаяся, оплесневелая солома: ею славяне укрывали деревянный разобранный костяк риги. Возле бесценного судна часовым стал сам хозяин — Шестаков, точнее, не стал, а лег — набив полное корыто ботвы от картофеля, сверху набросав соломы. Вокруг лодки скрадывающей, охотничьей поступью запохаживал Леха Булдаков, напевая: «У бар бороды не бывает», напряженно соображая: куда, кому и за сколько сбыть добытую однополчанином посудину. Отгоняя добытчика от своего объекта, Лешка поднес к квадратному рылу кулак. Потратив на конопатку дряхлой посудины старую солдатскую телогрейку, паклю, где-то раздобытую бойцами, старые портянки, Лешка удрученно глядел на диковинное плавсредство. Сев в лодку, попытался ее раскачать — посудина слабо простонала, из шпангоутов червяками полезли ржавые гвозди, уключины подтекли ржавчиной. Но и это тупозадое, убогое сооружение, слепленное из двух досок по бортам и двух осиновых плах, — днище, кроме Булдакова, пытались уцелить какие-то дикие саперы в латаных штанах. Бумагу-документ показывали — «из штаба» — имеют, мол, полномочия изымать любые плавсредства. Налетел усатый фельдфебель, брызгая слюной, дергаясь искривленной шеей, требовал немедленно сдать лодку какой-то спецчасти со многими номерами. Лешка отозвал в сторону представителя спецчасти и, поозиравшись вокруг, на ухо, чтобы никто не слышал, шепнул, показывая в сторону леса: