— Что же это делается, Платон Артемович, — сказал Никита горестно. — Выбили нас с донских рубежей… Хотел и я уйти, да забежал в госпиталь, а там тяжелораненые. Плачут… Ну как их бросишь? И я остался, пока не вернутся наши. Пусть что будет, то и будет.

— Ничего не будет, дружок! — возразил хирург Горбачев. — Только с фашистами встречаться противно. Вот из-за этого ушел бы и я с вами, да возраст не тот. Плохим стал ходоком. Да и куда идти? Вы-то, может, еще сразитесь напоследок, а мое дело табак.

— Отчего же напоследок? Мы еще вернемся сюда, как погоним их обратно.

Хирург безнадежно махнул рукой.

— Что вы нас всех загодя хороните! — сказала Мария с волнением. — У нас мужья в армии, у нас дети! Не может так сразу все оборваться. Вон батя то же говорит.

Батя, инвалид войны четырнадцатого года, не допускал мысли, что немцы могут осесть на Дону: «Видали мы их тут!»

Горбачев с помощью Никиты наложил Коробову швы.

— Дай бог, чтобы вы вернулись! — сказал он Платону. — Только теперь боев под Сталинградом не миновать, не здесь же, в голой степи, вы их задержите! А у нас с Никитой своя забота: госпиталь, который на хуторе остался… Без малого сто пятьдесят человек, и все в лежку! Я их уверил, что не тронут нас немцы. С казаками в германскую служил… вот с батей Чекановым однополчанин, Красный Крест тогда был святое дело…

— Эх, дорогой Дмитрий Иванович. То другая война шла, — горячо возразил Платон. — Лучше бы вы разобрали раненых по домам. Попрятали бы, пока не поздно.

— Да ведь их переносить надо, а как потащишь через хутор? Уже дан приказ: после шести на улицу не выходить, — сказал Никита, забыв о собственном спасении.

— Верно, выход на улицу с наступлением темноты теперь под угрозой смерти, — подтвердил Горбачев. — Тем паче такую массу тяжелораненых нигде не упрячешь. И то: найдут солдатика на базу или в подполе, сразу вопрос ребром: почему, мол, скрывался? А в госпитале он как раненый под защитой международного права.

Прощаясь с Логуновым, Никита долго жал ему руку, в глазах его стояли слезы.

— Пойдем с нами, — сказал Логунов, но молодой фельдшер только улыбнулся застенчиво и неловко.

26

Улица поселка тянулась наизволок вдоль крутого глинистого обрыва балки, плоско размытым дном напоминавшей высохший речной залив. Маленькие домики-мазанки лепились по сторонам пыльной дороги, уходившей в багрово-красный закат. На завалинках, обшитых тесом, сидели босоногие женщины в платочках, опустив на колени натруженные руки, тихо разговаривали.

Что-то с детства знакомое напомнили Ивану Ивановичу вид захолустной, без единого деревца улицы и негромкие вечерние разговоры на завалинке, и от этого смутного воспоминания, от мысли о том, что здесь, у степных унылых поселков, решалась судьба народа, у него заныло, защемило в груди. Страшная идет война! Отбросит ли она страну в этакое вот полузабытое захолустье или войдет каждый поселочек в великое будущее?

Война, а вечерние зори встают вполнеба; кругом гремит канонада, а стаи уток тянут с полей на воду. Тревога в душе, а рядом живет радость: Лариса здесь — подтянутая, строгая женщина, от одного взгляда которой становится тепло на душе…

— Раньше я в конце августа всегда уходил в отпуск. Брал кого-нибудь из сыновей — дочка росла неженкой, — ружья, удочки, палатку и забирался или в Заволжье, или на Сарпинские озера, — говорил Решетов, шагая рядом с Иваном Ивановичем; оба торопились в госпиталь. — Жена очень ругала меня за пристрастие к охоте и рыбалке, за то, что не ездил с ней по курортам. Один раз взял ее с собой, она меня загрызла. Ей-богу, не рад был. — Решетов добродушно усмехнулся. — Какой, мол, это отдых — у костра возиться, жарить да варить. Комары едят. Вон что мешало — комары! А теперь она, голубушка моя, тоже на фронте. Как же! Врач-терапевт, в полевом госпитале. Теперь, пишет, радехонька была бы посидеть вместе ночью у костерчика! Над головой ясные звезды — никаких там «юнкерсов», чтоб им перевернуться! На озере рыба всплескивает… Чувствуете, какая перемена! А я к природе с детства неизменно привержен: когда взлетит кряква, заорет и по всему озеру пойдет переговор: кря-кря… аж по коже мурашки.

— Я раньше тоже охотился. — Иван Иванович проводил глазами утиную стайку, резво пронесшуюся в ярко-розовом небе. Слова Решетова расшевелили и в нем забытую охотничью страсть.

«С Ларисой бы посидеть у костра», — подумал он и не удержался — коллеги как раз проходили мимо хатенки, где помещалась Фирсова, — посмотрел на раскрытые темные окошки. Взять ее за руки и сказать: «Почти два года я живу один, ни в чем не растратил себя, и снова верю в возможность счастья, но только с тобой».

С каждым днем сильнее тянуло его к Фирсовой. Казалось, немыслимо пробудиться чувству в такой обстановке, при таком непрерывном душевном, да и физическом угнетении, но вот проснулось оно, растет, захватывает, тревожит. И сразу самому себе милее стал доктор Аржанов, и еще прекраснее, заманчивее показалась ему жизнь, которая наступит, когда окончится война.

«А ведь на самом-то деле никакой надежды на счастье… Муж есть у Ларисы Петровны, конечно, любит она его! И дети у них. Но ведь я ничего не жду и не требую. Я ее нашел — вот что волнует и радует меня. Любимого человека нашел — это главное!»

Громкий возглас Решетова перебил мысли Ивана Ивановича. Начальник госпиталя говорил уже о другом, связанном с работой, сердито разводил руками, не замечая рассеянности своего ведущего хирурга. Иван Иванович, не понимая, о чем шла речь, глянул вдаль. Степь, рыже-бурая днем, казалась сейчас розовеющим морем с сизыми дымками туманов. Балка внизу как залив. Непрерывно кланялись там жерди колодезных журавлей. Но вода шла не на поливку огородов: дело к осени, и зелень на грядах пожухла, только красный перец ярко рдеет на вянущих кусточках. Вода идет на иное: сразу за мазанками в откосах балки расположился полевой госпиталь. Отсюда до города километров сорок, не больше.

Походная кухня обогнала хирургов. Пахнуло дымом и запахом мясных щей. Девушка-возница, она и повар, сердито нахлестывала потную лошадь.

— Н-но, ты, тюря с квасом! — покрикивала она при этом мальчишеским тенорком.

Иван Иванович снова огляделся и увидел, что улица поселка выглядела уже по-иному: везде виднелись военные, вдоль плетней и во дворах чернели щели-бомбоубежища. Часть мазанок была разрушена во время налета, и разговоры на завалинках шли о раненых и похоронках, о рытье окопов. Обычное прифронтовое село.

— Не хотят покидать родные места, хоть и неказистые они, — заметил Иван Иванович.

— А чем ваш север лучше?

— Север чем лучше?! Там горы, лес, реки-красавицы, а здесь глазу не на чем остановиться!

— Подождите, полонит вас и степь! Смотрите, простор-то какой! Само величие! А краски… Где вы видели подобные краски? Если бы не война…

— Да, правда простор. И зори необыкновенные… Так и пылают, — неожиданно, но искренне согласился Иван Иванович.

— Товарищ капитан с гадюкой, разрешите обратиться! — рассмотрев петлицы врачей, сказал остроносый паренек в военной гимнастерке явно с чужого плеча и в черных триковых брюках, заправленных в стоптанные сапоги.

Не смея приложить руку к своей кепке, он остановился перед хирургами, старательно выпятив узкую грудь, всем видом выражая готовность повиноваться и хоть сейчас бежать по первому приказанию. Но взгляд его беспокойно перебегал с худощавого лица Решетова на строгое лицо Аржанова: он не мог решить, кто из них старше по чину, и обращался неопределенно.

— Вот так аттестация! — воскликнул Решетов, не скрывая улыбки. — Это не просто гадюка, дорогой товарищ. Змея на чаше — медицинская эмблема. В чем дело?

— Имею большую жалость к раненым и охоту послужить в армии. В строевые меня не берут по причине слабого зрения, — сконфуженной скороговоркой выпалил паренек.

— Плохо видишь?

— Плоховато. Говорят, очки надо носить на дальность, а мне только восемнадцатый год.