На площади Павших борцов строгое здание обкома партии с массивными каменными балконами; рядом белеют над ступенями входа, украшенного мраморными львами, строгие гиганты — колонны Театра драмы, большие жилые дома, сочная зелень бульвара, площадка «толчок» — излюбленное место для прогулок молодежи, где в выходные дни в самом деле не протолкнешься, — а на углу четырехэтажный универмаг. В пролете между домами сверкала, искрилась Волга. Фирсова пересекла улицу и вошла в универмаг, выходивший на площадь полукругом. Витрины нижнего этажа завалены снаружи мешками с землей, и в помещении в этот сверкающий летний день горело электричество. Несмотря на то, что война велась уже на ближних подступах к Дону, здесь было много покупателей.

Лариса сразу направилась в отдел детского платья и попросила показать ей зимнее пальтецо для девочки.

— На какой возраст? — спросила продавщица, с уважением и симпатией взглянув на молодую женщину, одетую в форму военного врача…

— На восемь лет, — с трудом сказала Лариса: у нее вдруг запершило в горле — таким значительным событием представилась ей покупка пальто для ребенка.

Ведь это значит, что через какие-нибудь полчаса ее девочка будет с нею, и мать и Алеша, если они уже не уехали за Волгу! Конечно, лучше бы они уехали… Но… может быть, она еще успеет повидать их! Сейчас ни о чем другом Лариса не могла думать.

— Вот хорошая шубка, — сказала продавщица, кладя на прилавок произведение портновского искусства из мягкого светло-синего драпа. — Смотрите, какой славный фасон, и карманы, и пуговицы, и воротничок беличий. Это не то что крот или крашеный кролик: тепло, красиво, прочно. Может, вам этот цвет кажется марок? Для мальчика — пожалуй; а девочки, они очень аккуратно носят вещи.

— Да, да! — спохватилась Лариса, овладевая собой, и тоже погладила беличий воротник, потрогала пуговицы. — Я беру это пальто. Покажите мне еще матроску для мальчика пяти лет…

Обвешанная свертками, она вышла из магазина и, уже не глядя по сторонам, почти побежала к своему переулку на Саратовской улице. Домой, скорее домой!

Квартира была на втором этаже. Еще издали женщина жадным взглядом всмотрелась в знакомые окна. За ними чувствовалась жизнь; на подоконниках зеленели цветы, створки раскрыты, целлулоидный попугайчик висел на туго натянутом шнурке отдернутой занавески…

Так чуткая птица, возвращаясь к своим птенцам, настороженно смотрит в зеленые заросли. Колышутся на ветру тонкие стебельки трав, свисают с кочек сухие прошлогодние былинки, и лист, повисший на серебряных нитях паутины, качается в воздухе. Значит, все в порядке. Юркнуть в сторону, чтобы обмануть врагов, и бегом к гнезду, выложенному мхом, устланному пухом, где сразу встрепенутся, требовательно запищат еще не оперившиеся птенцы. Кормить, защищать, согревать теплом собственного тела — что может быть милее и важнее этих забот и для малой птахи, и для женщины-матери!

Но женщина, повинуясь иному долгу, оставила свое гнездо… С замирающим сердцем, с трудом переводя дыхание, шагает она снова через родной порог.

— Мама! — пронзительно вскрикнула голенастая, тоненькая светловолосая девочка и во всю прыть бросилась к вошедшей. — Бабушка! Бабушка! Иди скорее, ведь это мама пришла!

Радостный возглас ребенка сменился слезами: заплакали обе — и маленькая и большая.

Уронив покупки, Лариса присела на подвернувшийся стул, а дочь, словно козленок, невесомо легкий, прыгнула к ней на колени, обнимая за плечи, осыпая поцелуями ее лицо.

— Мама! Мама! А бабушка все плачет. Каждый день плачет. «Сиротки вы мои», — говорит. Бабушка, да иди же! Посмотри: вот она, наша мама!

— Ах, Танечка, ты все такой же звонок! Но как выросла! — Лариса берет обоими ладонями нежно разрумянившееся личико дочери, отстраняя и любуясь серо-голубыми ее глазами и тонкими бровками, смеется радостно, целует свежую щечку, вздернутый носик с маленькими подвижными ноздрями. — Татьянка, прелесть моя! — Но взгляд уже тревожно ищет по комнате. — А где Алеша? — спрашивает она, прижимая дочь к груди и сразу бледнея.

— Моется он! В ванной! Бабушка его моет. Да скорей вы там!..

Лариса облегченно вздыхает и встает, держа дочь обеими руками под голые коленки, вдыхая теплый запах ее солнечно-светлых волос, заплетенных в короткие косички.

— Ну-ка, где они?..

— Ты посмотрела бы мои тетрадки! Ведь я училась нынче. Алеша — по музыке, а я в школе. Во второй класс перешла. Я все задания выполняла на отлично. А увижу — у бабушки глаза красные, и так ску-учно станет. Вдруг ты не приедешь и не увидишь мои отметки?

— Как же это не приеду? — спросила Лариса, одной рукой любовно перебирая исписанные тетрадки.

— Ну, знаешь как!..

Девочка боялась даже произнести страшные слова, а Ларисе такое показалось невозможным: она должна была уцелеть, чтобы увидеть своих малышей.

— Я у Пушкина знаешь что выучила? — звонко щебетала Таня. — «У лукоморья дуб зеленый». Это я сама. Мне никто не велел. У лукоморья!.. — Большие серо-голубые глаза сощурились таинственно. — Значит, далеко-далеко. Я на карте поискала, нету нигде. Марья Петровна, учительница, говорит, что это сказка. Но разве в сказках так бывает:

Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей…

Это правда. Так папа рассказывал, помнишь? Кот ученый — тоже правда: животных ведь дрессируют. Леший бродит и русалка на ветвях — сказка. А лукоморье — это да?

— Что же да? На карте-то ведь нет? — спросила Лариса и весело и задумчиво.

— Значит, не нашли еще. Не открыли.

— А вы с Пушкиным открыли! — И Лариса подумала, что Таня оказалась намного мудрее ее поколения. «Когда я была в таком возрасте, мы еще верили и в чертей, и в леших, и в бога верили. Да и не только в таком возрасте верили!» — Молодец, Танечка! Однако пойдем к бабушке и Алеше…

Лариса повернулась, но не успела сделать и шага со своей дорогой ношей, как дверь с силой распахнулась, и двое — пожилая женщина в мокром фартуке и смугленький босоногий мальчуган в коротких штанишках и расстегнутой рубашечке — ворвались в комнату.

— Ма-а! — закричал еще с порога Алеша.

— Господи! Лариса! Чего мы тут не передумали! Вы там воюете, а нам здесь каждый день — за год, — прерывающимся от рыданий голосом говорила мать, прислонясь к плечу дочери. — Надолго ли? Неужели опять уедешь? Похудела. На себя не похожа.

— Нет, похожа, — запротестовал Алеша, толкаясь лбом в живот матери и порываясь попасть к ней на руки. — Я бы тебя сразу узнал, — сказал он, целуя ее. — Вот ты какая! Уехала и уехала! И папа уехал. А мы с бабушкой одни. Я вместе с Таней Лукоморный стих выучил. Там русский дуб… Там дубом пахнет! Ну почему она смеется? Она сама неправильно говорит…

16

Дружинницы шли в столовую строем. Наташа чувствовала, что ее пошатывает от усталости, да еще солнце безжалостно жгло, припекая сквозь черную плотную ткань комбинезона. Противогаз и санитарная сумка, повешенные крест-накрест через плечо, казалось, были набиты камнями.

— Вот бы сейчас на Волгу да искупаться! — не поворачивая головы, говорит Лина, совсем разморенная. Светлое личико ее разгорелось (загар не пристает к нежной коже), рыжие кольца волос выбились из-под берета. Она идет, полуоткрыв рот, утратив легкую стремительность, тяжелым шагом усталого грузчика, однако острые карие глазки ее нет-нет да и постреливают по сторонам. — Вот бы сейчас в тапочках на босу ногу да в легком платьишке. Вот бы красота! И спать хочется. Так бы и пристроилась где-нибудь в холодке, — продолжает она выкладывать свои пожелания, ступая все тем же огрузневшим шагом, отпечатывая подковки грубых башмаков на вязком разогретом асфальте. — Сенька! — шепчет она, вдруг преображаясь.

— Да ну тебя! — ответила Наташа с ревнивой досадой на милую подружку.

Она тоже искоса взглядывает на Семена Нечаева… Конечно, славный парень, тем более что служил в Севастополе, был ранен, тонул, опять готов к бою. Стоит на тротуаре, машет Лине бескозыркой и радостно смеется. Крепкая шея его, как столб, в вырезе матросской форменки; глаза черные, жгучие; прямизна носа подчеркивается изогнутыми линиями бровей и крупного, хорошо очерченного рта. Такое лицо не скоро забудешь. Но зачем все это сейчас? И Наташа сердито отворачивается от него и от Лины.