Изменить стиль страницы

У Решетовых он и провел остаток вечера. Пили чай, обсуждали боевую завтрашнюю операцию.

О Варе Иван Иванович старался не вспоминать, однако это не удавалось.

«За Наташу она меня точно поленом по голове ударила. Сейчас еще хуже вышло: все оборвалось, и я даже не сержусь на нее. В конце концов у меня тоже корка на сердце образуется!»

Приходится удивляться, как могут жить люди с «панцирным сердцем». Ведь оно почти не пульсирует, потому что околосердечная сумка, так называемый перикард, прорастает известью, отвердевает, и сердце вместо мягкой сорочки в самом деле покрывается панцирем.

Так получилось у больной Полозовой. Человеку всего тридцать лет, а будет ли больше, вопрос решится завтра.

Завтра… И Иван Иванович опять задумался о Варе, о своем далеко зашедшем разладе с нею и недавнем появлении нежданного гостя, Платона Логунова. Странно, но в тот вечер мысль о Платоне, оставшемся с Варей, не волновала доктора. Ревность не была ему чужда, в этом он убедился по истории с Ольгой. Не зря он тогда кинулся из тайги обратно на прииск! Шагал ночью один навстречу морозному ветру по застывшей Чажме, пока не упал на переметенный снегом лед, готовый сгинуть со света. А тут оставил вторую жену с поклонником, и не было на душе тревоги.

«Сейчас вовсе пустота. Ушел и сижу в чужой семье, вернее, у друзей! И Мишутка может опять обидеться на меня».

Ночь у хирурга прошла неспокойно. Снился ему Мишутка, ронявший в блюдце звонкие слезы, от которых у отца больно кололо в груди. Тун-тун. Каждая слеза прожигала насквозь. Потом кто-то пел чудесную песню о золотой рыбке. Но рыбка не уплывала, а все норовила вскочить на колени Ивана Ивановича, холодная, скользкая, тяжелая, толкала его тупой мордой в подбородок так, что зубы ляскали. «Ты прямо как волк зубастый!» — крикнул громко Мишутка, и Иван Иванович проснулся, весь точно избитый. Встал тихонько, чтобы не потревожить Варю, вернее, чтобы избежать разговора с нею. Напился на кухне чаю и уехал в клинику.

Только начав готовиться к операции, он забыл о домашних делах. Именно по этому можно было судить, что значила в его жизни работа: как бы радостно ни складывалась семейная обстановка, неудача в труде затмевала и омрачала все, и любые семейные неприятности тоже забывались, когда он производил сложные опыты и делал удачно операции. Недаром до ухода Ольги он чувствовал себя счастливым вдвойне. Сейчас же, при огромном напряжении в работе, особенно остро действовали на него неприятности дома, непривычно раздражая и угнетая.

Каникулы кончились, и снова все скамьи в операционной забиты студентами. Возле Ивана Ивановича сразу утвердилась крепко сколоченная фигура дотошного Зябликова: мускулистые плечи его так и распирали рукава халата, отчего высоко оголились кисти рук с рыжеватыми волосами над широким запястьем, густые бакены топорщились из-под маски. Тарасов, наоборот, старался занять как можно меньше места и подальше от стола, не из-за робости или застенчивости, а, видно, боялся помешать и оттого съежился и казался еще более сухощавым. Ланской стоял внешне равнодушный и даже позевывал легонько в объемистую ладонь, прижимая ею и маску, и хитрый свой утиный нос. Для него, как и для Зябликова, операции — примелькавшееся дело, хотя сейчас предстоит совсем необычная, отчего лихорадит заранее и опытных ассистентов, и молодых врачей, пришедших в клинику после окончания института всего три-четыре года тому назад. Даже Про Фро, захандривший в последние дни и забежавший в отделение пожаловаться, побраниться и узнать новости, взбодрен так, словно хватил граммов двести излюбленной им перцовки. Спокойны только Иван Иванович и Решетов.

Больной дают наркоз. Она лежит на спине, тяжелые русые косы уложены вокруг головы. Тонкая жилистая рука с синими ногтями и ладонью откинута на подставку. Вторая рука, тоже синяя, откинута на другую подставку, и женщина похожа на распятие. Дыхание ее поверхностно: она дышит грудью, подергивая плечами к подбородку, большой отечный живот неподвижен.

За громадным, во всю стену, окном виднеются верхушки деревьев, кое-где тронутые желтизной. Над крышами домов мутно голубеет утреннее небо, день наступает солнечный, но подернутый дымкой.

Ярко вспыхивает над столом бестеневая лампа, включен рефлектор на высокой подставке, и залитая электрическим светом операционная, одетая до потолка блистающим белым кафелем, словно изолируется от мира.

Операция пойдет при искусственно управляемом дыхании: придется так вскрывать грудную клетку, что легкие спадутся от давления внешнего воздуха и получится двусторонний пневмоторакс.

Иван Иванович прощупывает грудной хрящ, прикидывает, прицеливается и делает скальпелем длинный разрез под маленькими грудями, похожий на контур летящей чайки…

— Пневмоторакс! — Прорезав плевру, показавшуюся в сделанной ране, хирург закрывает отверстие салфеткой, чтобы воздух заполнил полость грудной клетки постепенно.

Прорезается плевра в другом краю раны; воздух с шумом идет в щель, поджимая второе легкое. Пневмоторакс стал двусторонним. Грудинный хрящ, находящийся посередине, перекусывается кусачками.

Аржанов накладывает на рану расширитель и говорит врачу, сидящему у эфирно-кислородного аппарата:

— Помогите больной дышать, только осторожно, не усердствуйте!

Легкие, раздуваемые с помощью резинового баллона, шевелятся, дышат, а в середине, обнятый их верхними краями, неподвижный, бесформенный комок. Сердце? Но сердце тоже должно бы шевелиться, пульсируя под своей оболочкой — перикардом, обычно похожей на сумку из полупрозрачной ткани, пронизанную массой кровеносных сосудов. Здесь ничего подобного. Вместо мягкой сорочки сердце сплошь покрыто панцирем из извести: перикард пророс ею насквозь и как бы окаменел. Беспорядочно наросшие пленки спаивают эту окаменелость с легкими.

Иван Иванович прежде всего рассекает эти спайки, потом постукивает ножницами по перикарду:

— Слышите, какой громкий звук? А говорят, сердце не камень! — Окинув присутствующих оживленным взглядом, он пробует надсечь перикард скальпелем, но припаянная, проросшая известью оболочка не поддается. — Задача — удалить этот панцирь, но не знаю, как пойдет дело: крепкий, точно цемент, а сердечная мышца под ним истощена и истончена. Тут очень легко ввалиться ножом в полость сердца. — Спохватившись, хирург умолкает: «Попробуй ввались, так тебе ввалят, век не забудешь!»

С усилием прорезается, пропиливается в известковом панцире продольный разрез, на края которого иглой, тоже с трудом вколотой, накладывается по две шелковые нити. С помощью этих нитей разрез немножко разведен, и в нем сразу показалось пульсирующее сердце. Чуть выглянув на волю, оно торопливо забилось, точно птица, стремящаяся вырваться из клетки.

— Все заковано! Вот устье аорты… легочная артерия совсем сжата. Если их освободить, деятельность сердца восстановится. Но… — Иван Иванович опять умолкает, делая поперечный разрез, и начинает освобождать от белой снизу известковой корки область правого сердечного желудочка.

И вдруг темная венозная кровь брызжет фонтаном из-под скальпеля: прорвалась мышца желудочка. Хирург зажимает нечаянно нанесенную им рану, но кровь пробивается из-под пальца и кипящим, пенящимся потоком устремляется в полость плевры.

— Отсос!

Шумно заработал отсос. Напряжение хирурга разряжается в гневном восклицании:

— Поставил бы я этот отсос в кабинете нашего министра, чтобы он поработал под этот вой! Отделов в министерстве пропасть, а аппаратуру настоящую до сих пор не выпускают!

Это восклицание относится и к Зябликову, но тот молчит, как воды в рот набрал.

— Дайте атравматические иглы! Я не могу шить здесь обычными иглами! Мышца так истончена, что все порвешь!

— У меня не приготовлено, — жалобно говорит хирургическая сестра, теряясь под уничтожающим взглядом Прохора Фроловича, готового самолично опрометью ринуться куда угодно, чтобы исправить ужасную ее оплошность.

— Пусть принесут из соседней операционной, — со спокойствием стоика требует Иван Иванович.