Изменить стиль страницы

На лице Вари выразились боль и мучительный стыд, затем упрямое убеждение в своей правоте заставило ее поднять голову. Вскинув остренький подбородок, она в упор взглянула на Коробова.

— Он, конечно, не разучился, а, наоборот, еще больше усовершенствовался после войны, даже заведовал нейрохирургическим отделением в одной из клиник. Но сейчас почти отошел от нейрохирургии. Да что! — Варя сделала досадливо-нетерпеливый жест. — Просто отошел. И я боюсь сейчас, боюсь вдвойне и за него и за Наташу. Потому и говорю: не лучше ли положить ее в специализированный институт, где все приспособлено для лечения таких болезней?

Коробов задумался, округлив глаза; даже его рот по-мальчишески округлился. Конечно, очень важно — специализация.

— Там полный комплекс исследований, аппаратура новейшая, уход… Иван Иванович не обидится, если вы сами захотите перевести Наташу; наоборот, похлопочет, чтобы ее оперировал не малоопытный ординатор, а кто-нибудь из профессоров, — доказывала Варя, которую и трогала и сердила сейчас вера Коробова в непогрешимость хирурга Аржанова.

Но все старания Вари произвели как раз обратное действие. Раз Иван Иванович еще больше усовершенствовался, так чего же лучше? И убежденность ее в благородстве мужа тоже попала на благодатную почву: Коробов до сих пор не утратил солдатского преклонения перед фронтовым хирургом.

— Значит, в самом лучшем специализированном учреждении есть малоопытные ординаторы, — задумчиво сказал он. — Кого-то они оперируют! Вдруг Наташа попадет к такому малоопытному? Нет уж! Мы с ней сейчас прибились к надежному берегу, зачем же отталкиваться и плыть неведомо куда? Уф! Решился — и сразу спокойнее на душе стало! Пойду в больницу.

— Не пустят туда, поздно уже. А на дворе дождь.

— Дождь — пустяки. На фронте в любую погоду приходилось по земле ползать!

— То на фронте. Без обеда мы вас все равно не отпустим.

За обедом Коробов ел рассеянно и торопливо, как человек, по-настоящему проголодавшийся и в то же время поглощенный своими мыслями. Елена Денисовна прямо-таки с удовольствием прислуживала ему и только огорчалась немножко, что он не высказывал никакого мнения о приготовленных кушаньях.

— Беда, если рушится у тебя самое дорогое, а ты бессилен помочь, — сказал он, уже собираясь уходить. — Ведь когда можно действовать, никакие трудности не страшны. Вон как в Сталинграде было. Вы, Елена Денисовна, представить себе не можете, что там творилось! Черная ночь среди белого дня! Сплошной гул круглые сутки катился над степью на сотню верст. Сначала были мы в выжженном дотла трехэтажном домике, ни крыши, ни перекрытий — одни стены. Но стены будь здоров! Засели мы в нем — дюжина агафонов — и решили не отдавать свой домик, а стоять насмерть. И стояли. Что только не делали с нами фашисты! Из артиллерии глушили прямой наводкой… Вы, конечно, не знаете, какая это наводка? Вообразите — разорвался бы сейчас тут в комнате один снаряд… Что бы осталось? А в наш дом садили из пушек со всей силой.

— Но вы-то как уцелели?

— В укрытиях под камнями спасались. А потом на нас фашисты двинули танки, чтобы протаранить, раздавить, огнем сокрушить. И мы, горстка людей, отбились, не подпустили танки. Ведь этот дом стал для нас дороже жизни, потому что отступать за Волгу нельзя было.

Елена Денисовна, по-матерински гордо и печально глядя на Коробова, представила и своего Хижняка в этом аду кромешном.

— Мой был с вами?

— Когда потом обороняли заводы, вместе были. Он никогда не унывал. Всегда хлопотал, шутил. Завел для нашего медпункта самовар… Нашел в развалинах, вычистил и на себе таскал. Нагрузится, бывало, как верблюд. Логунов скажет: «Брось ты, Денис Антонович, эту посудину, не позорь наше соединение». А Хижняк свое: «Пробросаешься, пожалуй! Два шага отступили, да бросать! Завтра опять отобьем эту развалину». И солдаты ободрятся. Ведь все время из рук в руки переходили позиции — каждый угол, каждый подвал. Да, можно бодриться, когда действуешь, а если только смотришь и бессилен помочь, то это хуже всего.

— Тебе еще рано отчаиваться, Иван Петрович, — с трудом поборов слезы, подступившие комком к ее горлу, сказала Елена Денисовна. — Жива ведь твоя Наташа. А когда и надежды нет, вот беда!

Простые слова женщины, изведавшей жестокое горе утрат, тронули Коробова. В самом деле: Наташа жива, и сегодня он снова услышит, хотя и слабый, родной голос. В запавших глазах сибиряка заблестели искорки улыбки, и весь он распрямился, по-солдатски подтянулся.

— Скоро Логунов в Москву приедет на совещание. Привезет новости с рудника. У нас там тайга могучая, вечнозеленая. А ягод, а грибов, а рыбы в реках! Скоро на нашем Енисее начнется строительство гидростанции. Вот народу к нам повалит! Вам, Елена Денисовна, туда поехать бы, а не в Москву! Мы бы вам квартирку дали!

— Спасибо, Иван Петрович! Мне хорошо вместе с Варенькой. Конечно, стеснили мы их, но только бы утряслось с пропиской; пойду на работу, поселят где-нибудь. Наташку надо выучить, чтобы стала человеком, а дома она никому в тягость не будет: девочка смышленая, аккуратная, я ее с малых лет приучила к хозяйству. Сейчас больше у Решетовых: отбивает ее у меня Галина Остаповна.

— Видно, вы в Москве обживетесь. Тогда вас отсюда лебедкой не вытащишь!

— Славно бы! — искренне сказала Елена Денисовна. — Человек на любом месте должен корни пускать.

Убежала на занятия Дуся, ушел в больницу Коробов, хотя и успокоившийся после разговора за столом, но с осадком обиды на Варю за своего хирурга. Елена Денисовна уложила спать Мишутку, давным-давно прошло время ужина, а Ивана Ивановича все не было.

— Где же он запропал? — тревожилась Варя, и без того взвинченная.

«Не поругался ли с начальником милиции? Еще арестуют из-за нас с Наташкой!» — думала Елена Денисовна, вспоминая горячий нрав доктора и его столкновение на Каменушке с секретарем райкома.

Вздохнув, она достала вязанье — шерстяную зеленую кофточку для дочери — и начала шевелить спицами, поглядывая на Варю, на лице которой так и играл беспокойный румянец. Варя тут же, у обеденного стола, читала статью в медицинском журнале, но явно не могла сосредоточиться: хмурилась, покусывая белыми зубами карандаш, пересаживалась то так, то этак, машинально трогала угол салфетки, которой были накрыты приготовленные к обеду посуда и закуски.

Вдруг она отложила журнал и устремила на Елену Денисовну взгляд, полный страха. Та сразу опустила работу на колени:

— Что, голубушка моя?

Варя смутилась.

— Глупо, да? Но неужели я ошиблась в нем?

— Не может того быть! Разве тебе плохо живется?

— Становится плохо иногда, хотя я очень люблю его.

— А он?

— Он? Ольгу вы бы так не спросили! — запальчиво воскликнула Варя.

Елена Денисовна задумалась. Да, в любви Аржанова к Ольге она никогда не сомневалась. Почему же здесь не было такой уверенности? У Ольги, как та утверждала, начался разрыв с Иваном Ивановичем из-за его равнодушия к ее человеческим запросам. А тут? Он учил Варю на Севере, помогал ей учиться в институте. Сейчас оба работают, ребенок у них, и опять что-то не ладно. Не возмещает ли Иван Иванович дружеской заботой недостаток супружеской любви?

— Почему вы не отвечаете мне? — обиженно и пугливо спросила Варя.

— Просто ума не приложу, отчего тебе плохо! Ведь Иван Иванович очень внимателен к тебе и ребенку и ласков, кажется.

— Кажется? Да… Конечно, ласков. Однако я ревную его. И не только в личном, но и в работе. Я всегда стремилась к тому, чтобы мы работали вместе, советуясь, помогая друг другу. Всю душу вкладывала в учебу. Когда поехала на практику после четвертого курса с годовалым ребенком на руках, разве легко мне было, но я надеялась, что скоро кончатся все испытания. А они только начались.

Варя опустила голову и притихла, ей вспомнилась поездка в Рязанскую область. Буйное шелкотравье привольной окской поймы, сизые сосновые боры, песчаные дороги, деревни на буграх, в весеннее половодье похожие на острова, кирпично-красный кремль — старинный монастырь в районном центре Солотче. Там она проходила практику в сельской больнице. Мишутке в то время был только один годик. Она жила с ним у молодой вдовы фронтовика в крепко сколоченной избе, окна которой выходили на широкую улицу, где, увязая по ступицу в сыпучем песке, тащились телеги и, фырча, буксовали автомашины. А дверь распахивалась прямо в сине-зеленые дали поймы, прорезанные там и сям серебряными излучинами Оки и ее протоков. Изба стояла над обрывом, и пушистые вершины громадных сосен, сбегавших вниз по крутому откосу, шумели почти у порога. Вечерами, принеся Мишутку из детских яслей, Варя любила сидеть с ним на завалине и смотреть, как тлели облака в пламени заката, как то вспыхивали, то тускнели зеркала протоков, когда солнце сваливалось в леса на горизонте. Совсем недалеко от Солотчи, на правом берегу Оки, родился поэт Есенин. Наверно, он так же смотрел когда-то на просторы поймы… Сосны шумели, напоминая шелест хвои стланиковых зарослей на родных северных горах; звонко и непонятно, точно птица, лепетал о чем-то Мишутка, возвращая мысли матери к тому, что надо хлопотать по хозяйству и готовиться к новому трудовому дню. Ох, работа! Сколько боязни, пролитых втайне слез, гордой, так и рвущейся наружу радости! В одну из грустных минут вдруг нагрянул из Москвы Иван Иванович… Какое это было счастье!