Изменить стиль страницы

Въезжаем в город, расположенный на равнинном правобережье Зеи — у подножья Тукурингра. По обе стороны прямого тракта замелькали деревянные одноэтажные дома. Это наша Мухинская улица, которая во время неистовых ливней превращалась, бывало, в сплошной поток. Теперь она обведена водосточными канавами и обсажена двумя рядами тополей, и еду я на машине «Волга» там, где раньше от снега до снега бегала босиком.

Промелькнул дом, очень похожий на тот, в котором мы когда-то жили… Стоп! Потемневшие от времени столбы ворот, оголенные сверху, стоят без пасынков и подпор: крепка кондовая сибирская лиственница! Брякаю щеколдой — все та же. Здравствуй, дом родной!

Вхожу со стесненным сердцем на знакомый двор… Посреди него старый-престарый, но еще добротный флигель, сохранивший свои лиственничные широкие ребра под кровлей, крытой по прежнему дальневосточному обычаю волнистым цинком…

Ох эти крыши, как звенели и пели они от перепляса грозовых ливней, особенно над открытыми верандами, соединявшими наш дом с отдельно срубленной кухней! Надоедало летом мытье лишних полов. Только этот звон дождя, лившего из тысячи ведер, подгоняемого ударами грома, да шумный плеск бурной струи, свободно падавшей с углового водостока, вознаграждали за субботние уборки. Я любила неистовство наших гроз среди знойного лета. И еще радовал садик возле веранды, ведущей к парадному крыльцу на улицу. Здесь росли черемухи, дикие яблони и боярышник.

Когда цветущая, словно снегом запорошенная, черемуха совала свои ветви в открытые пролеты террасы, перевешиваясь через перила пышно-кудрявыми кистями, хорошо было зарыться в них лицом, задохнувшись на миг от чуть горьковатого запаха. Летом на маленьких клумбах раскрывались звезды белого табака, дышали ароматом резеда и левкои. Левая четверть двора затенялась в жару мохнато-мягкой хвоей высоких лиственниц. Тут лежали дрова и спасались от лихих, быстрых, как молния, кобчиков куры с цыплятами.

Этот второй сад, по деревьям которого я лазила с ловкостью и легкостью обезьяны, отделял от жилья площадку с двумя хлевами, или, как у нас говорили, стайками. И тоже хороша была забава: сбросив вниз ворох сена для коровы, лететь на него с трехметровой высоты. Я помогала матери дома, но куда с большей охотой работала в огороде и в саду; колола дрова, чистила хлев, а особенно любила походы в лес за грибами и ягодами. Обладая отменным здоровьем, никогда не ходила шагом, а все «рысью да бегом», и на улице меня дразнили «красной кошкой» за яркий румянец, за рыжеватую россыпь волос, за уменье царапаться и лазить по заборам, крышам, деревьям.

Стою снова на родном подворье… Все изменилось, не только я сама. Веранды и парадное крыльцо на улицу исчезли. Вырублены лиственницы, пахучие, смолистые, однажды заставившие меня выстричь несколько прядей волос, склеенных «серой». Лишь полоска свободной земли между задними стенами дома, кладовок и кухни и забором соседнего огорода, принадлежавшего китайцам, — где мама, а потом я работали на сборе опиума, — осталась в том же виде, как и сорок лет назад. Похоже, молодое поколение двора не интересуется ныне этой площадью. А мы там «потрудились» в свое время вдоволь: строили шалаши — балаганы, пытались провести озеленение.

Запомнилась одна из очередных порок, когда меня отхлестали за уход без спроса в лес за маленькой березкой. С опозданием я посадила-таки тоже пострадавшее от этой порки деревцо, но забредшая свинья вырыла его. Я перенесла березку на другое место, она и там принялась, но какая-то злая сила опять вывихнула ее. И вот стою за домом и вспоминаю, как упорно училась здесь летать под впечатлением удивительно ярких полетов во сне. Разбегалась, прыгала, как котенок, гонявшийся за воробьями, и… чуть не плакала от досады! Отчаявшись взлететь на ровном месте, бросилась однажды, разбежавшись, с бугра и целое лето ходила с ободранными локтями и коленями, потому что на каждом шагу ушибала их снова и снова.

Через сени — остаток веранды — вхожу в переднюю. Когда-то по вечерам умудрялась читать тут, открыв дверцу топившейся голландки, обогревавшей сразу все четыре комнаты дома. В сорокаградусные морозы к голландке подставляли еще железную печку, пышущую жаром. Именно здесь однажды появилась у меня мысль, что когда я вырасту и стану зарабатывать деньги, то каждый день буду есть манную кашу. Тут еще часто спал охотничий пес наших жильцов — сеттер Мильтон, никогда не позволявший себе даже обнюхать мясо или мороженую соленую кету, отогревавшиеся у печки. А мы, трое полуголодных волчат, принюхивались с жадностью и шептались заговорщицки, пока мать не выпроваживала нас спать. Мы уходили неохотно, думая о завтрашнем дне, о чае с обычной четвертинкой черного хлеба и ложечкой сахарного песку, насыпанного на клеенку возле чашки.

Тогда только что убрались восвояси с берегов Зеи японские самураи, которые приходили к нам «спасать нас от мадьяр и большевиков». Еще свежо было в ребячьей памяти воспоминание о грохоте пушек и трескотне пулеметов, когда японцы сожгли на реке партизанский пароход, долго черневший, как большая головня, у далекого левого берега напротив нашей пристани. Еще не прошел смутный стыд, возникший у нас, ребятишек, глазевших на парад японских воинских частей перед их отступлением из-за того, что — сбоку припека — пристроилась к ним жалкая горстка русских белых. Что к чему, мы не понимали, но за русских было очень неловко: вроде нищие на богатом подворье!

Мы даже не знали о том, как били в Приморье красные партизаны японцев с их белыми прихвостнями. Мне и не снилось тогда, что я увижу когда-нибудь в Москве дальневосточного партизана Александра Фадеева, который, прочитав мой роман «Товарищ Анна», напишет мне доброе письмо и даст на него положительную рецензию, а когда я с отличием закончу Литературный институт, будет ездить по послевоенной Москве, чтобы купить и подарить мне на семейной вечеринке чайный сервиз на шесть персон, — до сих пор хранящийся у нас под названием «Фадеевского».

Мечтая зарабатывать деньги на манную кашу, я ни малейшего понятия не имела, к чему мне надо готовиться.

С волнением вхожу в свою маленькую комнату. Два окна на восток с видом на нашу детскую площадку за домом. Как голубели их стекла в узорах инея, когда луна ходила в синем-синем небе, просвечивая стоявшие над городком белесые дымы, среди которых сверкали высокие звезды, раскаленные морозом. Сейчас все то и не то. Но по-прежнему манят видные из дома с северной стороны близкие склоны Тукурингра в осенней пестряди.

Горы родные. Дом родной, проникнутый вдруг нахлынувшими, больно ранящими воспоминаниями о матери, которую я еще не привыкла считать мертвой. Она здесь в каждом углу, смотрит отовсюду — рослая, сильная, красивая. Язвительно-умная она была, богатая памятью и пониманием прекрасного, но по-таежному недоверчиво-колючая к людям, а к нам, своим детям, часто жестоко-несправедливая. И все-таки привлекала к себе редкостным трудолюбием, неподкупной честностью, горением природного, не развитого образованием, но острого ума. Мы, никогда не обласканные, безотчетно гордились ею.

Точно наяву прошла она сейчас босиком по крашеным половицам, дохнула чистым теплом большого, легкого тела. Пушистые после мытья каштановые волосы рассыпались по спине. Повела светло-карими глазами, жестко прищурилась. Сердится. Нос с горбинкой. Шея высокая, с торчащими косточками ключиц, которые угадывались под скромным вырезом платья. И когда после тяжелой поденщины придет, бывало, домой усталая, глаза ее делались еще больше, сильнее выпячивались добрые на вид губы крупного рта и так славно пахло от нее чуть солоноватым, чуть терпким запахом здорового пота. Но спаси бог приласкаться: оборвет грубым словом, да и просто не посмеешь подойти, глянув в ее властное лицо.

Теперь-то можно понять, как ей доставалось… Сдавали мы одну комнату, потом половину дома. Сначала жили шумливые военные, потом две красавицы девушки. Одна из них, смуглая, всегда гладко и строго причесанная, летом вставала очень рано, начисто выметала двор и, покуривая, сидела на крылечке, любуясь своей работой. У нее была несчастная любовь, и она переживала ее молчком, не имея возможности выбраться из нашего глухого захолустья, мечась в поисках заработка. Вторая девушка, тоже пережившая сердечную драму, беленькая, как куколка, буйно-кудрявая синеглазка, любила посмеяться и совсем по-детски озорничать. Мы жили с ними дружно, и я не могла слышать, когда о них отзывались дурно.