Изменить стиль страницы

И, наконец, еще более мягкий смех — это смех юмористический. Приведу пример. Вы читаете фразу: «Он замахнулся кулаком на мать». Это безобразие, это вас шокирует. «Но ему было только два года». Тогда вы сразу понимаете, что это только смешно. Вы понимаете, почему и мать смеется мягкой улыбкой. Он ничего еще не может злого сделать. Напротив, ей приятно, что у него проявилась какая-то энергия, что его пухленькие ручки что-то изображают. Здесь самое отрицательное представляется в таком безвредном виде, что. не возбуждает в вас решительно никакого протеста. При этом настоящий юмор получается там, где известная тень отрицательного отношения все-таки остается. Уже не юмор, а улыбка, иногда счастливая улыбка, будет там, где нет этой печальной стороны, этой маленькой темной тени.

Не понимавшие Щедрина считали, что он просто зубоскалил: Писарев назвал свою статью о нем «Цветы невинного юмора». Вот этот «невинный юмор» — это и есть такой смех, который никакого значения не имеет; но, конечно, к Щедрину это совершенно неприменимо, потому что Щедрин не был юмористом, а сатириком, иронистом.

Есть еще «юмор висельника», юмор человека, поставленного в отчаянное положение, но бесстрашного и помогающего себе пережить роковые часы бесшабашной шуткой: мне-де все трын-трава. Этим он успокаивает и приводит себя в равновесие. Между так называемым Galgenhumor (юмором висельника) и «цветами невинного юмора» лежит настоящий юмор, юмор человека уравновешенного, юмор как бы увлажненный не упавшей из глаз слезой; он проявляется в том случае, когда писатель знает, что «скучно жить на этом свете, господа»7, как говорит Гоголь, когда он знает, что жизнь — тяжелая вещь, и хочет сам отдохнуть от этой жизни и других заставить отдохнуть, и поэтому так ее изображает, что вы говорите: какие милые люди, но как они жалки, как много в них смешного, как похожи все их страдания на какое-то ребячество. Это — стихия Диккенса.

В сущности говоря, если вы переведете его романы на серьезный язык, выйдет, что люди либо дураки, либо слабовольные до крайности, или туповато-хитрые и т. д. Все эти его чудаки, подчас добродетельные и милые, в сущности — искажение облика человеческого, их очень легко превратить в карикатуру. Какой-нибудь, например, Катль или разные действующие лица из «Записок Пиквикского клуба» — все это ведь гримасы человечества. Но он так умеет их рисовать, что вы охотно прощаете им. Они незлобивы, имеют добрые намерения; правда, они неуклюжи, вы смеетесь над их нелепой манерой действовать и выражаться, но вы знаете, что зла они не желают, зла большого от них и не происходит. Наоборот, им самим причиняют много зла, но и к этому злу они сами относятся так мягко, да и люди они настолько несерьезные, что и горе их принять всерьез нельзя. Поэтому зло, которое им причиняется, тоже не вызывает большого протеста. Этой прослойкой все смягчающей ваты перекладывает Диккенс все свои романы.

В отношении формально-художественном можно поставить Диккенсу в упрек некоторые длинноты. Иногда он впадает в некоторый ходульный пафос. Но тем не менее это замечательный писатель, потому что он вызывает и сейчас здоровое негодование против насилия, внушает человеку стремление быть как можно больше великодушным.

Это, конечно, писатель для среднего и мелкого буржуа, и гораздо меньше для пролетария, для революционера. Для нас он в конце концов слишком мало крепок, слишком слабодушен, и в этом смысле не знаю, не придет ли Диккенсу конец и не перейдет ли он окончательно в разряд писателей для детей старшего возраста.

Упомяну еще, что рядом с его сентиментальными романами — «Домби и сын», «Давид Копперфилд» и др., — он написал исторический роман — «Два города»8, где изобразил Лондон и Париж в эпоху Великой французской революции. Здесь мещанин сказался целиком. Он был страстным врагом Французской революции. Все то непонимание, все те трусливые близорукие суждения о массах и вождях, которые вы найдете в устах интеллигентов — героев последнего романа Вересаева «В тупике», вы найдете и у Диккенса. Он, мелкий буржуа, своим мягким юмором хотел бы все сгладить, примирить: уговорить капиталистов быть погуманнее, уговорить рабочих быть поуступчивее. Этого хотела его «добрая душа». А революцию он считал вещью опасной. Если будете читать его суждение о Великой французской революции, не зная, кто автор, то подумаете, что это написано теперь каким-нибудь белогвардейцем, одним из тех интеллигентов, которые ушли от нас, проклиная нас за нашу жестокость.

В «Ярмарке житейской суеты»9, главном произведении Теккерея, в сущности те же тенденции, что и у Диккенса. Он меньший художник, чем Диккенс, но стоит настолько близко к нему, что английская мещанская литература ставит их имена всегда рядом.

После этой поры наступило время, когда писателю буржуазному приходилось останавливаться все больше на чисто социальном моменте. Рабочих становилось больше, шло. набухание профессионального движения, развивался чартизм, Роберт Оуэн, великий социалист-утопист, волновал Англию. Поэтому беллетристика вынуждена была остановиться на рабочем вопросе, на вопросе о противоречиях между пролетариатом и капиталом, между бедностью и богатством.

Может показаться странным, что самым крупным писателем, отразившим этот момент, был большой консервативный политик и министр, по происхождению еврей (евреев в Англии вообще очень мало) — Дизраэли. К концу жизни он сделался лордом Биконсфилдом, вел блестящую борьбу с Гладстоном, крупнейшим вождем либералов, несколько раз его свергал и получил премьерство. Он считался самым блестящим политиком Европы, настоящим вождем буржуазии, да еще консервативной. К тому времени, когда он сделался лордом Биконсфилдом, лордом-канцлером Англии, он написал уже много романов против капитала и, когда их писал, был уже определенным сторонником консерваторов. Чем это объяснить?

Это объясняется тем, что в мелкой буржуазии, из которой Дизраэли вышел, как в лагере лордов, главной опоры партии тори, существовала одинаковая ненависть к капиталу.

Капитал нес с собою либерализм и расширение прав парламента, все формы так называемой демократии. Лорды ненавидели эту демократию и стали увлекать за собою некоторую часть мелкой буржуазии, стремясь найти в ней себе поддержку, так как сами они находились в ничтожном меньшинстве. Апеллируя к мелкой буржуазии против крупной, они говорили: разве в Средние века вам не было лучше, когда мы заботились о цехах, когда цехи жили в довольстве, управлялись в строгом разумном порядке, когда помещик заботился о каждом крестьянине? Англия выдвинула публициста Карлейля, смысл учения которого к тому и сводится, что буржуазия расторгла все связи между людьми, что она придала всему характер острой борьбы интересов, что с этой стороны она, развеявши теплые туманы братства и разных религиозных и других иллюзий, сделала жизнь невыносимой. Маркс в «Коммунистическом манифесте» приводит подлинные выражения Карлейля, клеймящие буржуазию, но только Маркс делает другой вывод:10 хорошо, что обнажена действительность, что противоречия достигают наивысшего предела, вот тут-то и будет раз навсегда конец господству человека над человеком, вот это и вызовет наконец революционную энергию низов и притом новых, организованных низов — пролетариата.

Карлейль говорит о том, что надо пролетариату раздавать домики и крошечные кусочки земли, как-нибудь вернуться к мелкой собственности, хотя бы ценою гибели капитализма, хотя бы ценою усиления авторитета государства во вред парламента — лишь бы как-нибудь повернуть колесо истории назад. Карлейль был сам мелкий буржуа по происхождению и поддерживал реакционную мелкую буржуазию.

Стало быть, к этому времени в Англии началось мелкобуржуазное консервативное движение против крупной буржуазии. И не удивительно поэтому, что вождь этой мелкой буржуазии, необычайно одаренный организатор и политик, а отчасти и романист, Дизраэли, был выбран лордами и поставлен во главе всего их сонма. Они надеялись использовать противоречия между мелкими и крупными собственниками во имя интересов самых крупных, во имя помещиков. Они надеялись, ущемив заимодавца, буржуазного банкира, вновь повысить уже падающий престиж помещика.