Но когда развернулись меновые отношения, когда купцы захватили власть, сами или в лице кондотьеров (наемных полководцев) — они настроили множество пышных дворцов. Внутри города, кроме главного двора дожа, были обычно также второстепенные — купеческие или военные, и они также предъявляли огромный спрос на искусство и на литературу, в том числе на литературу профессионально-полемическую и секретарско-политическую. Если в Средние века королевская власть, а иногда и крупные феодалы имели у себя, кроме какого-нибудь духовного лица, еще и светского знатока римского права, который медленной стопою, в лесу разнокалиберных законоположений средневекового феодализма, прокладывал тропы римского правопорядка (весьма подходящего для буржуазии), то это все-таки было явлением исключительным. А теперь появилось много секретарей, и некоторые из них были государственными секретарями. Такие придворные интеллигенты могли сегодня писать издевательства над каким-нибудь князем, а завтра перейти на его сторону и защищать его. И считалось, что тот умнее, кто ловчее, бессовестнее. Как военный кондотьер был большой ловкач по части беспринципной тактики, так эти наемники были большие ловкачи по части политической бессовестности. Но из этой среды выдвинулись замечательные фигуры, огромные политики. Особенно известен Николо Макиавелли; это — тонкий политический ум с большой примесью бессовестности. В изящной литературе он проявил себя всего лишь одной мало приличной комедией «Мандрагора»15. Но он был замечательным политическим умом, замечательным историком.
Секретарю такого рода предъявлялись большие требования — он должен был писать латинские стихи, составлять латинские библиотеки, ибо новые господа жизни, эти солдаты и купцы, — для своего классового утверждения, для борьбы со старым феодальным строем и для того, чтобы поизящнее жить, искали себе опору в культуре Рима и Греции. И знаток Рима и Греции, человек, который выкопал какую-нибудь статую или построил дом в римской манере (архитектура Ренессанса — это своеобразное преломление образцов античной греческой и римской архитектуры), или прочел прежде неизвестный античный манускрипт, — такой человек был бесценен.
Поэты, художники, архитекторы и все эти секретари буржуазии эпохи Возрождения составляли многочисленную рать так называемых гуманистов. Гуманистами они назывались потому, что, в отличие от богословия, они главным образом занимались наукой о человеке (homo novus[3]). Отчасти слово гуманизм имеет и более общее значение «человечность», это значение оно приобрело уже позднее, когда укрепилась мысль, что время расцвета античной культуры было временем расцвета человека вообще и что человечность там противополагалась варварству. В эпоху Ренессанса это довольно многогранное название применялось ко всем, кто старался писать на чистой латыни, изучать и цитировать Вергилия и Цицерона и восстановить старые традиции в области искусства. Все это было важно и интересно для тогдашних деспотов и для тогдашних богатых людей. Гуманист являлся их опорой, даже их руководителем; без него они чувствовали себя неуклюжими медведями, не знали ни как вести политику, ни как себя вести лично.
Новая гуманистическая интеллигенция противопоставляла себя духовенству, — чем дальше, тем более резко. Старое общество состояло из феодалов и мужиков. А кто был идеологическим вождем? Жрец католический. А теперь? Теперь на первый план выдвинулись купец и солдат. Они спаялись воедино. Это был коммерсант-воин и воин-коммерсант. Каждый кондотьер торговал, ж каждый купец был воинственен. Новым сеньорам противостояли бедные горожане и крестьяне. Гуманисты пытались руководить этим новым обществом.
Может быть, гуманисты будут новым духовенством? Но духовенство было чудесно сорганизовано, оно имело церковную организацию, оно имело универсальную политику, руководимую папами; это был союз, унаследованный от старых времен и отлично приспособленный к тому, чтобы создавать нужную идеологию для кругов правящих и нужный обман для кругов низших. Духовенство умело обуздывать народ и вести его за собой.
Могли ли гуманисты держать в узде низшие круги? Что они могли им сказать? Латинские стихи? Чем они могли прельстить их? Проповедью: лови наслаждения дня, потому что смерть кончает все? Но на это им сказали бы: «А! Лови день! — Значит, нужно приняться за богатых и выжать из них все, что мне нужно для этого сегодняшнего дня!» У гуманистов не было возможности так овладеть народом, как это удалось католикам. Поэтому, хотя известную борьбу с католической церковью гуманисты старались вести, духовенство было сильнее гуманистов.
Равным образом влияние гуманистов на общественные верхи было далеко не беспредельным. Высшая знать, конечно, хотела «жить и пользоваться жизнью», но побаивалась прямо вступать на стезю чистого язычества, так как с молоком матери всосала идею бессмертной души. Страшно ведь: а ну как ад существует? А поп грозит: ты ушел к гуманистам, душенька твоя много поплачет об этом на том свете! И недавно вышедший из средневековья темный человек трепетал. Часто и сами гуманисты боялись бога и подумывали о своей душе. Когда наступал смертный час, многие из этих полуатеистически настроенных гуманистов посылали за священником. В каждом из них жил католик. Это делало их слабыми.
К тому же каждый из гуманистов жил сам по себе и вел отчаянную полемику с другими. Все они вели настоящую борьбу шутов между собою, друг друга изобличали; изобличали и господ — не своих, конечно, а чужих, а когда переходили к новому хозяину — ругали старых хозяев.
Неорганизованность и распыленность гуманистов не давали возможности этой породе интеллигенции сыграть руководящую ноль, о которой они мечтали. Но надо сказать прямо, что светская интеллигенция никогда такой роли не приобретала и не приобрела во все времена, сколько стоит мир.
Богатые монастыри (все равно где — в Тибете или в Индии, в России или на Западе) играли роль не только хозяйственных, но еще больше идеологических организаторов. В силу известного соотношения других классов они становились регулирующей силой и часто делались силою господствующей настолько, что какой-нибудь брамин считал себя много выше представителей фактически господствующего класса — дворянства, а папа требовал, чтобы император приходил целовать ему туфлю. На основе идеологического господства приобреталось и прочное хозяйственное значение.
Когда положение изменилось и новое общество, народившееся в эпоху Возрождения, нашло для себя своих светских идеологов, то эта новая группа идеологов оказалась расщепленной, пескообразной и, конечно, власти никакой иметь не могла, а только в области искусства, да и то лишь в известной мере, второстепенно, проводила кое-какие собственные тенденции.
Петрарка был самым выдающимся из гуманистов своего времени, самым талантливым, самым ученым, самым почтенным. В отличие от других гуманистов, он держался с величайшим достоинством. Но не только это делало его вождем светской интеллигенции, а еще и то, что он прекрасно ладил с христианством. Правда, ладить с христианством ему было очень трудно, и он иногда, обливаясь слезами, заявлял: какие же мы христиане, когда так восторгаемся Цицероном и другими языческими авторами!16 Он сознавал, что литература, где наряду с житиями святых отцов появляются жизнеописания героев со всеми человеческими страстями и грехами, отражает упадок христианства. Он грустил об этом, но не упиваться новой светской культурой он, однако, не мог. Петрарка чувствовал, что именно «языческое» начало дает ему славу, что именно оно ставит его во главе всего современного ему культурного мира. Тем более его тянуло сюда.
Но внутреннее расщепление на христианина и язычника не позволяло развернуться в нем росткам нового миросозерцания. Он оставался слугой папы, жил в Авиньоне, получал от папы отпущение грехов и — читал ему произведения греков.