Над марью просвистел ястреб, сложив в полете угловато согнутые крылья. Возле леса он вдруг взвился высоко свечой, и в сомкнутых когтях я увидел серенький комочек только что пойманной птички. Холодный ветер всколыхнул стальную гладь болота. Пестрыми хлопьями копились в небе облака, и по долине лениво ползли их причудливые тени.

– Суп готов, кушать надо, да ходить будем. Ладно ли ты поведешь след?

– Расскажи, как итти.

– Тут тесок мой был, сохатого под перевалом тогда убил, метку на деревьях делал, старушка по ним мясо вывозила. Только редкие они, да и затянуло их теперь смолой. Тебе не увидать.

– Пойдем без затесов…

– Ладно. Поставь меня на полдень и направь мою руку на вершину ключа… Правее видишь голую сопку?

– Вижу.

– Перевал под ней справа. Итти нужно ключом до первой разложины справа и по ней подниматься до сопки, а там хорошо увидишь проход.

– Неужели ты все это помнишь? – спросил я старика.

– Как не помнить, если тут был, – спокойно ответил он.

Счастье наше, что у старика такая чудесная память! Иначе я не представляю, что делал бы со слепым в этой глуши…

Мы пообедали. Солнце минуло полдень. Я пошел собирать оленей, а Улукиткан взялся мыть посуду. Это была его первая попытка найти себе работу. Она была ему крайне необходима, чтобы облегчить существование в окружающей его темноте.

Караван медленно пробирался вдоль безыменного ключа на юг. Мы шли по мари, затянутой редколесьем. Низкорослые и горбатые деревья росли здесь колками, местами образуя довольно широкие перелески. Какими жалкими кажутся эти деревья, вступившие в борьбу с заболоченной почвой! Вершины у них засохшие, стволы дупляные, растут деревца, склонившись набок и с трудом удерживаясь корнями в мягкой моховой подушке.

– Держи солнце в правом глазу! – кричит мне всякий раз Улукиткан, когда я сворачиваю с нужного направления, чтобы обойти препятствия.

Старик напряженно следит за мною, проверяя ход по солнцу, которое он ощущает на своем лице, местность же, по которой мы идем, он хорошо представляет по памяти.

С трудом добираемся до первого распадка. Здесь я поправляю вьюки на оленях и, не задерживаясь, веду караван дальше. Теперь наш след идет на запад. Сразу с места начался подъем. На смену марям с гор спустились стланики. Под ногами толстый слой зеленого мха, в котором тонешь до колен. Олени тоже идут тяжело. Из открытых ртов свисают влажные языки. От учащенного дыхания у животных раздуваются бока. Улукиткан слез с седла, идет пешком, держась рукой за поводной ремень переднего оленя.

– Солнце не теряй, иди за ним, пока не выйдешь наверх, – напоминает слепой.

Но вот и мхи остались позади. Мы вступили в молодой лиственничный лес, который прикрывает подгольцовую зону гор. Здесь, помимо стлаников, растет большими кустами ольховник. Почва каменистая, итти по ней легко…

Как только кончился подъем и мы оказались наверху отрога, старик не замедлил напомнить:

– Теперь опять держи солнце в правом глазу, скоро должна быть та гора, что я показывал тебе с табора.

Действительно, когда через час мы вышли из леса, километрах в двух впереди я увидел голую, затянутую россыпями сопку. Правый склон ее врезался глубоко в отрог, образуя широкую седловину, за которой виднелись далекие горы. Теперь сомнения, все еще терзавшие меня, окончательно исчезли, и я без колебания доверил себя слепому проводнику.

Пробираясь косогором к сопке, мы неожиданно натолкнулись на звериную тропу и по ней легко вышли на перевал.

По моим расчетам, мы достигли водораздельной линии главного Джугдырского хребта, и я, конечно, не мог удержаться, чтобы не взглянуть на хребет, тем более, что необходимо было разобраться в местности, по которой меня вел слепой проводник. Я оставил караван с Улукитканом на седловине, а сам поднялся на верх сопки.

Солнце клонилось к закату. Воздух был неподвижен, царила тишина. На юг и на север тянулась волнистая линия Джугдырского хребта. Ничего в этих горах не привлекало взора, все было плоско, однообразно. Странным было бы услышать в этом мертвом покое крик птицы или увидеть зверя. Хребет, убегая далеко на юг, терял высоту и, расплываясь по широкому горизонту, исчезал в синеющей дали. Более отчетливо открывался бассейн реки Купури, через которую лежал наш путь. Непрерывные цепи гор там в хаотическом беспорядке заполнили видимое пространство. Место дикое, мрачное. Справа горбились заснеженные сопки. Под ними смутно чернели узкие входы в глубокие ущелья. А левее лежали руины развалившихся гребней. На дно провалов стекали длинные языки россыпей. В верхнем поясе гор стланики образовали непроходимые заросли. Долины же были прикрыты черной лиственничной тайгой и прорезаны тонкими прожилками бурных рек. В этом горном рельефе трудно было разобраться даже опытному глазу. Казалось невероятным, что слепой проводник сможет провести караван через этот сложный лабиринт.

– Хорошо сходил? – спросил старик, когда я вернулся на седловину.

– Видел горы, тайгу, а где проход лежит, не мог определить. Как бы не сбиться нам тут с пути…

Слепой улыбнулся.

– Эко боишься! Старый люди не заблудятся. Лишь бы речку Купури перебрести, а потом ладно пойдем. Это время весной воды много в ней, где найдешь брод? – сказал он тревожно.

Звериная тропа ведет нас за перевал и там неожиданно теряется. Спускаемся к ключу и по нему выбираемся в ущелье. Нас встречает холодная струя воздуха. Оказывается, дно ущелья покрыто прозрачно-синеватой наледью. На поверхности толстого пятиметрового льда торчат одни лишь вершины деревьев. Как только мы вышли на лед, олени заупрямились, начали падать, путаться в ремнях, сбрасывать вьюки. Пришлось свернуть к берегу и пробиваться чащей.

День кончился. В ногах накопилась усталость. Глаза давно ищут место для ночевки, но старик настаивает пройти наледь. Олени еле плетутся. Впереди тяжело клубится дымчато-серый туман. Черными сугробами встают перед нами береговые кусты. Темнота сомкнула кроны деревьев. Справа прорвался шум реки. Мы сворачиваем на него и выходим на широкую полянку. Наледь осталась позади.

Ищем место для стоянки. Старик помогает мне развьючить оленей, разжечь костер. Ужинаем у огня. После утомительного перехода кружка горячего чаю кажется чудесным напитком. Улукиткан устало жует лепешку. Сутулый, чернопепельный, он теперь кажется совсем стареньким.

– Ты крепко не спи. Как бы утро не прозевать. У меня остается совсем мало дней, итти надо рано, – говорит он, бросая в темноту померкший взгляд.

Голос Улукиткана звучит глухо, чуть слышно. Он зябко вздрагивает, накидывает на плечи дошку и снова отдается тяжелым думам. Он не видит звездного неба, склонившихся над ним деревьев, бивака, костра, для него все утонуло в непроницаемом мраке. Теперь только слух связывает старика с окружающим миром. Прошумит ли ветерок, пискнет ли пробудившаяся птица, или булькнет вода, старик настораживается, на лице сейчас же появляется выражение пытливости, старания разгадать, что обозначает этот звук. Всякий раз, когда я задерживаю взгляд на старике, жгучая обида подступает к сердцу. Природа одинаково беспощадна ко всем, однако хочется, чтобы этому человеку она уготовила более легкий конец.

Над биваком сгустилась тьма. Улукиткан уснул раньше меня. По спокойному дыханию его, по появившейся улыбке на лице, да и по тому, как вольно лежит его уставшее маленькое тело на меховой подстилке, можно догадаться, что сон отвлек старика от горестных размышлений.

Ночь промелькнула незаметно.

– Вставай! Слышишь, вставай! Дятел долбит, скоро утро, – бормотал надо мной Улукиткан.

Я открыл глаза, поднялся и замер от удивления: на костре варился суп, на вертеле жарилось медвежье мясо, чашки, ложки, соль были разложены на брезенте и ждали нас. Старик дорезал лепешку. Меня осенила радостная мысль: «проводник прозрел!» Я вскочил, хотел было крикнуть от радости, но во-время удержался. Ведь ничего не изменилось. Слепой смотрел в сторону, не глядя на то, что делали руки. Его глаза были безжизненны. Я удивился, как мог он принести воду, найти дрова, развести костер, приготовить завтрак.