Потемну добираюсь до скалы. Василия Николаевича и здесь не видно, он, вероятно, где-то в стороне. Разыскивать его бессмысленно. Да и мне к нему уже не подняться. Мирюсь с мыслью, что придется одному коротать ночь под этой негостеприимной скалою. Мокрая от пота рубашка холодит тело, мороз щиплет лицо, хватает за руки. Прежде всего нужно приготовить место для отдыха. Нахожу карниз с небольшой площадкой и на нем пытаюсь устроить себе ложе. Но на голом камне и десяти минут не просидишь. Обшариваю щели между камнями, выдираю вместе с корневищами скудные лишайники. Вдруг высоко надо мною протяжно гремит россыпь и слышится голос Василия Николаевича:

– О-го-го…

Я обрадовался. Зажигаю клочок бумаги, чтобы указать свое местонахождение. Прислушиваюсь к шуму скатывающихся камней, Василий Николаевич спускается осторожно, ощупью.

– Чорт остроухий, куда тащишь, не видишь обрыв? – ругает он кобеля.

– Опускайся правой лощиной! – кричу я ему и снова зажигаю бумагу.

Из темноты вначале появляется Кучум, отпущенный Василием Николаевичем, а затем уже и он сам с огромной охапкой сушняка за спиною.

– Где это ты набрал?

– Да там, где бараны паслись. Из-за этого и задержался. Без огня ночевать неласково, да и мясца охота поджарить.

– Насчет мясца баран велел тебе низко кланяться.

– Как так, сам слышал – пуля попала в зверя.

– Попала, да не задержалась, он выбрался сюда на выступ и свалился вниз.

– Что ты говоришь? – огорченно произносит Василий Николаевич и, сбросив сушняк, подходит к краю обрыва.

Там, конечно, ничего не видно, но Василий Николаевич долго смотрит вниз.

– Неужели не найдем? Жаль… – угрюмо говорит он. Окинув стоянку усталым взглядом, добавляет: – Неловкое место, придется эту ночку померзнуть, постучать зубами.

– Памятным будет Становой! – отвечаю я.

Пламя костра отбросило от скалы мрак ночи.

– Нет ли у тебя чего-нибудь съедобного, червячка задавить?

Василий Николаевич, усмехнувшись, обшаривает свои карманы, сопровождая поиски назидательным ворчанием:

– Помните, Улукиткан говорил нам: не ленитесь таскать с собой котомки, в нашем деле их тягость – помога. Вот она, житейская-то истина! Сколько раз мы уже бывали наказаны, и все не впрок… Пора, кажется, запомнить: идешь от палатки хотя бы на десять метров, бери ломоть хлеба, проверь, есть ли с собою спички.

– Что-то, Василий, долго ты ищешь! – перебиваю я его монолог.

– Не помню, куда засунул. Был кусочек медвежьего мяса. Давеча на горе достал, посмотрел, он весь замусоленный, в табаке. Бросил Кучуму, тот, окаянный, обнюхал, но есть не стал. Думаю, врешь, проголодаешься – сам попросишь… Куда же я его положил, разве за пазуху… Так и есть, тут. Будете? – спросил он, подавая мне кусочек мяса.

– Дели пополам, – говорю я ему.

Маленький костер все же немножко скрашивает нашу стоянку. Стланиковые дрова горят жарко, но их у нас всего часа на полтора. Сушим портянки, белье, сухая одежда – самое важное в такую холодную ночь под открытым небом да еще без костра. Последние вспышки огня тщетно пытаются отпугнуть наседающую темноту. Голод, как червь, точит нутро. Острее ощущается досада за утерянного барана.

Томительно тянется эта ночь. Ни огонька, ни звездочки на небе. Мы сидим на узком карнизе, прижавшись спинами друг к другу, и страшно мерзнем. Я чувствую, как трясется Василий Николаевич, и сам еле сдерживаю дрожь. А вокруг нас, над нами сгущается тьма.

– Что-то долго нет зарницы, – устало говорит, наконец, Василий Николаевич.

Я зажигаю спичку, смотрю на часы.

– Начало второго, до утра еще далеко.

– Поди, Сашка заждался нынче, суп переварился и лепешки остыли, – начинает разговор Василий Николаевич. – День-то у нас вроде как с прорехой получился. Надюшка всегда мне говорит: чего ты по тайге шатаешься, мокнешь, мерзнешь, образумься, отогрей себе место дома и живи по-людскому. Вроде и правда, другой сейчас, поди, спит на подушке, в тепле, под него не дует. А тут, как налим на остроге, трясешься и некуда податься. – Он помолчал, поерзал по холодной плите и продолжал дрожащим голосом: – Нет, пусть кто другой спит на подушке, это его дело. А мы как-нибудь до утра продюжим, там, глядишь, солнышко вылезет, отогреемся, и опять нам будет хорошо. Только вот есть охота, верите, до злости! Попади сейчас на зубы сам чорт – только хрустнул бы!

– Холодно… – вырывается у меня.

Василий Николаевич поднимается, разгибает застывшие конечности и, подбоченившись, топает ногами и поет:

Я на горку шла,

Тяжело несла,

Уморилась, уморилась,

У-мори-ла-ся!

Но его ноги не поспевают за напевом, явно не в такт чуть ковыряются в снегу. Руки накрест хлещут по ребрам, а сам он подергивается, как от укусов. Холод выживает и меня из-под скалы. Я присоединяюсь к Василию Николаевичу, и мы, как помешанные, топчемся на одном месте, без конца повторяя один и тот же куплет. Посмотрел бы кто-нибудь со стороны, наверняка принял бы нас за горных духов, появляющихся на скалах в темные ночи, как гласят предания.

Природа продолжает отдыхать в тяжелом забытьи. Не откликаются на песню утесы. Звуки глохнут рядом с нами. Мы начинаем разбирать россыпь, бесцельно перетаскиваем камни и, немного отогревшись, снова усаживаемся на карниз с желанием хотя бы на часок уснуть. Но холод чутко сторожит наш сон.

Кажется, никогда еще мы с таким нетерпением не ждали утра, как в этот раз. Оно нарождалось незаметно, в глубоком молчании гор, без стука дятла, без шума тайги. Робкий рассвет сдирает с угрюмых вершин густой мрак. Выплывали грозные контуры скал, налетел ветер, можно было ожидать бурана. Что же делать? Возвращаться на стоянку иди, пользуясь тем, что вершины гор еще свободны от тумана, попытаться добраться до намеченного гольца? Голод упрямо напоминал о себе, уставшее тело требовало тепла и отдыха. Но мы все же решили итти к гольцу, ведь погода может надолго испортиться и задержать нас.

Василий Николаевич идет за рюкзаками, а я спускаюсь ниже по скале, хочу узнать, что сталось с круторогом. Кучум остается со мною.

На уступе, откуда упал круторог, я нашел только кровавый мазок величиною с ладонь. Ниже, на последнем снежном прилавке, была заметна глубокая вмятина от удара тяжелого тела, но барана не видно. Он скатился в пропасть, и в этом последнем затяжном прыжке, вероятно, и оборвалась его жизнь.

Серое и очень холодное утро широко раздвинуло горы. Ветер забивает туманом лощины. Слышится отдаленный гул скал. Я взбираюсь на верх террасы и с тревогой поглядываю на тучи, сплошным фронтом двигающиеся к востоку.

Место, где паслись бараны, представляет собой большой корытообразный склон с солнечной стороны отрога, пересеченный оврагами и длинными гребешками развалившихся скал. Сверху склона идет звериная тропа, хорошо заметная даже на россыпях. На глаза попадаются пучки сухой высокогорной травы да пятна различных лишайников. Задерживаюсь у лунок, выбитых копытами животных на припеке. Здесь я нахожу остатки недоеденных корешков каких-то многолетних растений. Их бараны и добывают в мелкой дресве отогретых склонов. Звери оставили следы кормежки и на ягеле, местами сплошь покрывающем россыпи. Да и сухая трава кое-где ощипана, – это тоже их работа.

Продолжаю подвигаться к западному краю ската. Тропа глубокой бороздкою пересекает снежное поле, приводит меня к скалам, беспорядочно разбросанным за изломом. На карнизах видны лежбища баранов, клочья шерсти, старый и свежий помет. Животные здесь находились, видимо, долго: может быть, всю зиму, добывая корм по склонам солнечных террас.

Кое-где на каменистых пригорках разбросаны мелкие кусты стлаников. Их корни, очень толстые и длинные, расползлись далеко по щелям и соседним уступам, – это дает возможность такому неприхотливому растению, как стланик, получать необходимое количество влаги для существования на скупой каменистой почве. Разжигаю маленький костер под навесом большого камня. Лишь только коснулось тела тепло костра, как неодолимый сон навалился на меня и я с истинным наслаждением уснул.