Изменить стиль страницы

Федор Степун, философ, критик, блестящий спорщик, которому ближе всего были писатели-модернисты, — в частности Блок, Белый, с его «Петербургом», — их «надлом», «хлыстовство», их «инсценировки» вместо подлинной России, — точно фехтовался с Буниным, во всем с ним не соглашаясь.

Интеллигенция не знала России, парировал Бунин словесные стрелы Степуна, она жила в отрыве от народа, узкокружковыми интересами; у писателей этой среды и не могло быть подлинной России.

У Бунина, хорошо знавшего народную жизнь, русскую деревню, и у эстета Степуна, у которого, по собственному выражению, была этакая «порочная барочность», было различное восприятие Толстого. Поиски Толстым смысла жизни, его философские идеи казались Степуну лишенными мудрости, наивными. Бунин же полагал, что образное мышление Толстого и есть высшая мудрость.

Толстой писал, что «высшая мудрость основана не на одном разуме» — на том, что дают различные науки, — а исходит из света совести и достигается самосовершенствованием личности.

Уяснить восприятие Толстого Буниным — значит многое понять в самом Бунине.

Толстой считал свое духовное я, по словам Бунина «проявлением Бога в нем», и он был близок Бунину не только как великий художник, но и как «религиозная душа». Вера давала Толстому, а равно и Бунину, знание «смысла человеческой жизни» и открывала смысл жизни вечной. А смысл этот — в стремлении к благу. «Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость», — писал Толстой.

И он изображал людей, которые достигают «прозрения высших законов», — Кутузова, Пьера, Наташу, княжну Марью, — жизнь которых есть процесс «освобождения духовного начала». Очевидней всего это — у Пьера, духовно преобразившегося после плена, и у княжны Марьи, душа которой всегда стремилась «к бесконечному, вечному и совершенному».

Толстой и Достоевский возвещали великие идеалы, когда, как говорит Достоевский, в мире все более и более «угасала мысль о служении человечеству»; «новый человек», пришедший в жизнь, о котором говорит Ракитин («Братья Карамазовы»), нигилист, отбрасывающий освещенные традицией ценности, не ценит вовсе то, чем жил народ, — религию, приверженность высшим духовным началам; эти «прогрессисты» отрицают семью, ниспровергают Пушкина, Рафаэля, а преступление — убийство, совершенное Раскольниковым, — с их точки зрения, «протест» и, стало быть, не осуждается. Социалисты из помещиков, либералы нападают на Россию, чужды русскому народу. После реформы 1861 г., писал Достоевский, — «треснули основы общества <…>, исчезли и стерлись определения и границы добра и зла». Петр Верховенский («Бесы») так и говорил: надо, «чтобы все рушилось: и государство, и его нравственность».

Либералы, социалисты, эти самозванные устроители человеческого счастья, хотели переродить человечество насильственным изменением экономических условий жизни; но не в промышленности, утверждал Достоевский (это также мысли Толстого), а в нравственном перерождении сила, в нравственной идее.

Их, этих «прогрессистов», способ мыслить, их правда враждебны идее сострадания и таким понятиям, как «ум сердца», смирение. Смирение, писал Достоевский, «самая страшная сила, какая только может на свете быть!». Им не пришло бы в голову сказать, как говорила Аглая князю Мышкину («Идиот»): «У вас нежности нет: одна правда, стало быть, — несправедливо».

А в конце концов эти бездушные теории построения «светлого будущего» вели к обоснованию терроризма, к построению этого общества на костях невинных людей, — Шигалев («Бесы») говорил о ста миллионах таких жертв — и ошибся: А.И. Солженицын уточнил — потребовалось сто десять миллионов для того будущего, которое пророчески предвидел автор «Бесов» и определил в терминах наших дней, как «застой и сумбур»;

именно к такому результату, по его словам, должен был привести либерализм «бесов», кончивший антинациональностью и личной ненавистью к России». Бунину пришлось жить, когда сбылись пророчества Достоевского, когда воцарился Азазел;

стало реальностью предвиденье великого романиста: «Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю». И Бунин сказал свое горькое слово и о революциях, и об «окаянных днях». О Достоевском говорил жене. Вере Николаевне: «…только Достоевский до конца с гениальностью понял социалистов, всех этих Шигалевых. Толстой не думал о них… А Достоевский проник до самых глубин их».

Отношение Бунина к Достоевскому было сложным, нередко он отзывался о нем в резких тонах. Достоевский «душе его чужд, — пишет Кузнецова, — но он признает его силу, сам часто говорит: конечно, замечательный русский писатель — сила! О нем уж больше разгласили, что он не любит Достоевского, чем это есть на самом деле. Все это из-за страстной его натуры и увлечения выражением». Он восторгался умом Достоевского и в его романах, и в «Дневнике писателя». А Вере Николаевне сказал:

«Ну, я прочел «Кроткую». И теперь ясно понял, почему я не люблю Достоевского. Все прекрасно, тонко, умно, но он рассказчик, гениальный, но рассказчик, а вот Толстой — другое.

Вот поехал бы Достоевский в Альпы и стал бы о них рассказывать. Рассказал бы хорошо, а Толстой дал бы какую-нибудь черту, одну, другую — и Альпы выросли бы перед глазами».

Можно указать примеры, когда Бунин в своем творчестве то спорит с Достоевским, то, напротив, следует его идеям. В его рассказе «Петлистые уши» (1916) Адам Соколович изображен как антитеза Раскольникову. Соколович, этот «сверхчеловек», проповедует «убийство ради убийства», не способен мучиться совестью, подобно Раскольникову, после совершенного им преступления. Это символическая фигура, отмечалось в критике того времени, для тех трагических дней, когда в войнах участвовали десятки миллионов. Соколович со спокойной убежденностью заявляет: «Довольно сочинять романы о преступлениях с наказаниями, пора написать о преступлении без всякого наказания». Рассказ первоначально так и был озаглавлен: «Без наказания».

Соколович называет себя выродком, а у выродков, говорит он, у убийц, например, «уши петлистые, то есть похожие на петлю». Тут некоторое сходство художественной детали с изображением Достоевским Шигалева, у которого были «уши неестественной величины, длинные, широкие и толстые, как-то особенно врозь торчавшие».

В повести Бунина «Митина любовь» (1924) есть определения жизненных устремлений Мити, идущие от Достоевского. В романе «Братья Карамазовы» Митя говорит, что красота страшна и таинственна, «еще страшнее, когда уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны». Эти два начала, их совмещение, очерчивает также Бунин. «Таинство любви» Мити («Митина любовь») являло собой, говоря словами поэтессы М.В. Карамзиной, «чудо благодатное». В то же время он, с его потребностью прекрасного, в своих сокровенных побуждениях не чужд был страстям, которые влекли его к связи с развратной женщиной, и он застрелился; жизненный тупик для него оказался неизбежным.

Любовь — тайна; по Достоевскому — «тайна Божия». Бунин писал: «Страшнее, привлекательней и загадочней любви нет ничего ни на небе, ни на земле». Этот высокий строй чувств передан в «Митиной любви», «Жизни Арсеньева», в рассказе «Натали» (1941). В нем в некотором смысле отобразилось то, что пережил сам Бунин: его увлечение Галиной Кузнецовой, хотя «свою жену Веру Николаевну, — пишет Андрей Седых, — он любил настоящей, даже какой-то суеверной любовью». В «Натали», по выражению самого автора рассказа, «мучительная красота обожания» Натали Мещерским и «телесное упоение Соней». При этом надо сказать вслед за Буниным, что рассказ этот от начала до конца вымышленный.

В своем творчестве Бунин обращался и к Петрарке. Возвышенное чувство к женщине, воспетое Франческо Петраркой в его сонетах, было и для Бунина тем миром добра и красоты, который наполнял его душу. Он говорил Кузнецовой 3 июня 1933 г.: «…с годами, а теперь особенно, я все больше начинаю чувствовать в себе какой-то… Петраркизм и Лаурность… то есть какое-то воплощение всего прекрасного, женского <…>, что и правда подобно тому, что я писал в прошлом году о Петрарке — «Прекраснейшая солнца». Кузнецова тонко почувствовала и отобразила эту сторону личности Бунина в многих записях «Грасского дневника»; ведь и ее душа чутко откликалась на все прекрасное, на все то, что есть поэзия, и это придает зоркость ее писательскому взгляду. Бунин, писавший в «Жизни Арсеньева» о Лике в те годы, когда обдумывал рассказ «Прекраснейшая солнца», был, как он говорит о Петрарке, «одержим… беспримерной любовью» к той, юная прелесть которой «могла почитаться небесной». Но «жил, вместе с тем, всеми делами своего века, отдавая свой гений и на созидание всех благих его деяний».