Изменить стиль страницы

Салли нe вышла к завтраку; отец сообщил, что она еще спит. Вдвоем мы пили кофе, изредка перебрасываясь незначительными словами. Отец вздыхал, жаловался на головную боль, глотал какие-то желудочные лекарства.

Улучив момент, я вызвал по телефону такси. Когда машина подкатила к крыльцу, отец поморщился.

– Ты же знаешь, что я хотел… – Он махнул рукой и отвернулся.

Я поднялся и, пробормотав слова прощания, направился к двери. Уже перешагнув за порог, вспомнил и вернулся.

– Так как же, ты примешь Кестлера? – спросил я нерешительно.

Отец даже подскочил от неожиданности.

– Ты что, учить меня?! – закричал он, сметая в сторону чашку с блюдцем. – Таких консультантов, как ты!…

Конца я не расслышал; взвинченный, я выбежал во двор и бросился к автомобилю. Уже захлопывая дверцу, услышал неровный голос отца:

– Алекс, постой, Алекс!…

Вполоборота я увидел, что он бежит к машине.

– Езжайте! – обратился я к шоферу. Тот пребывал в нерешительности. – Двигайтесь же, черт бы вас побрал! – закричал я ему прямо в ухо.

Отец не успел схватиться за дверцу, когда машина рванулась и, набирая ходу, помчалась по дорожке. Я не оборачивался…

***

Теперь, припоминая эту глупую сценку, я упрекал себя за мое выступление. Ведь правда, мое вмешательство в дела отца было неуместно. Да и настолько ли хорошо я знаю Кестлера? Стороной я даже слыхал, что он выпивает. Хотя, может быть, и врут – очень уж это не подходит к его обличью.

Помню – это было очень давно, мне не было и десяти, – он приходил к нам на 9-ю авеню – мы снимали там небольшую квартирку на четвертом этаже – приходил такой серьезный, всегда в сером костюме, старой баварской шляпе, с большим старомодным бантом, повязанным вместо галстука. Входил в переднюю, затем в гостиную, не сразу; почему-то задерживался в дверях, сохраняя при этом молчание. Даже здороваясь, он выдерживал паузу, обдавая каждого мягким внимательным взглядом. Матери он приносил цветы, мне – шоколад. Мать журила его за расточительность, я прощал его за то же и, вооружившись шоколадной плиткой, устраивался поближе и не отрываясь смотрел ему в рот.

Говорил он медленно, часто останавливаясь, и его глаза, глубокие и задумчивые, проливали на сказанное иной, тайный смысл. Он мог, например, начать так:

– Сегодня я встретил Юджина Форсайта… – или: – В Вашингтонском Сквере я наблюдал белку… – И вот уж и белка и Юджин, расцвеченные воображением, приобретали в моих глазах особую значительность, отчего все дальнейшее не могло не отлиться в необыденные формы.

И вообще склад его ума был фантастический. От него подчас можно было услышать удивительные вещи. Припоминаю, как однажды он взял меня в парк на прогулку. Мы уселись на скамейке, и я с нетерпением оглядывался, поджидая тележку с мороженым. Кестлер заметил это и вынул большие карманные часы.

– А вот мы его поторопим, – сказал он и сделал вид, что подкручивает стрелки.

В ту же секунду я услышал звон колокольчика; старик мороженщик остановился перед нами.

Я был потрясен и, как только расправился со сладостью, обратился к моему компаньону:

– Кестлер, – мы все его так звали, – скажите, как вы это сделали?

Он засмеялся:

– Очень просто, я передвинул стрелки на часах. – Кестлер, – настаивал я, – я могу сколько

угодно вертеть стрелки на моих, но от этого суббота не наступит ни минутой раньше.

Он отвечал:

– Это особенный механизм. Когда подкручиваешь стрелки, то переносишься вперед на любые сроки.

Я даже подпрыгнул от восхищения.

– Чудесно, Кестлер! Одолжите мне ваши часы. Мне завтра идти к зубному врачу. Мне будут рвать зуб… Я переставлю часы и очнусь дома без зуба!

Признаюсь, я схитрил: мне предстояло получить всего лишь две пломбы, но дантиста я боялся смертельно и всегда дрожал, когда он походкой хищника приближался ко мне.

Кестлер покачал головой:

– Нельзя, это может войти в привычку: сперва зубы, потом школьные экзамены…

– Нет, обещаю, ей-Богу, – перебил его я, – разве что если по математике!

Кестлер оставался непреклонен.

– Не дам, я не хочу укорачивать твою жизнь. Мы смотрели друг на друга и вдруг, вспомнив,

что все это шутка, разражались смехом.

А то раз мы очутились за городом. Дело было осенью, вечер быстро опрокинулся на землю, было тихо. Неожиданно окружающую темноту прорезали грустные звуки. Кестлер поднял голову к темному небу.

– Это журавли, – обронил он, – они летят на юг. Я посмотрел туда же. Я был уверен, что это

гуси, но, как всегда, спорить с ним не хотелось. Звуки повторились, но уже в иной тональности. Кестлер хлопнул себя по коленкам и расхохотался:

– Нет, это забавно, это чертовски забавно!

– Что? Что забавно?

– А ты разве не слышал? Старый вожак заснул на лету, а тот, что сзади, клюнул его в хвост и крикнул: «Проснись, старый соня, не то сломаешь клюв о землю!» Нет, подумай, какой забавник! Ха-ха-ха!

Как мог я не смеяться вслед за ним!…

Таков был Кестлер.

Жену его я едва помню. Знаю только, что уже в первые годы супружества в ней проявились симптомы душевной неуравновешенности. Он никуда ее не вывозил, да и мы у них не бывали по той же причине.

В дело, затеянное им, он вовлек моего отца. Дело от этого не выиграло, и маленькая фабричка в Бруклине, на протяжении многих лет, приносила доходу ровно столько, чтобы позволить всем сводить концы с концами.

В какой-то момент Кестлер, обремененный расходами, вызванными болезнью жены, продал отцу свой пай в деле, думая затем подыскать работу, но это оказалось не так-то легко.

Что с ним сейчас? Мне было ясно – он в беде, но что я мог сделать? У меня даже не было его адреса и телефона, а в адресной книге он не значился.

***

Автобус пришел в город точно по расписанию, а еще через двадцать минут я входил в здание нашей фирмы.

Поднявшись наверх, а затем пересекая большой офис, я покосился на третью от угла дверь. Там горел свет. Я едва удержался, чтобы не свернуть к «ее» помещению, и вместо этого проследовал дальше.

Войдя к себе, я уселся в кресло и повернулся к окну. Глянул перед собой: то же небо, те же голуби, и ряд высоченных небоскребов – белых, серых, один голубой, а правее другой, черный и мрачный, как памятник. Зато те два, что поближе – близнецы, – выглядели добродушней. Ступенями врозь, как ноги великана, они застыли в нерешительности, не смея сделать последнего шага.

Такая ерунда постоянно приходит мне в голову, и тогда я улыбаюсь. У меня особое чувство юмора: самые нелепые, самые абсурдные мысли приводят меня в смешливое настроение.

Взять хотя бы те же небоскребы; что, если бы они и вправду взяли и зашагали! Какой бы это вызвало переполох в почтовом ведомстве! Адреса, улицы, куда направлять почту… Да и можно ли поддерживать в таком большом городе нормальную жизнь, если высотные здания начнут расхаживать туда-сюда!…

Я улыбнулся: это – влияние Кестлера, это от него. Ну и что здесь плохого? Даже в искусстве имеется такое направление – абсурдизм – название в высшей мере неудачное, потому что в этом направлении гораздо меньше абсурда, чем во всех этих привидениях и вампирах, какими раньше пугали детей, а теперь с успехом пичкают взрослых кретинов.

Я бы углубил эти размышления и дальше, но в этот момент ко мне зашел мой коллега и приятель Майкл Фендер.

– Что такое абсурд, Майк? – спрашиваю я у него с места в карьер.

Вопрос застает его врасплох; на его симпатичном лице, где только что отлагались мысли совсем иного порядка, просвечивает недоумение. Он нерешительно говорит:

– Не знаю, право… С чего это ты? Но я безжалостен.

– Ты, наверное, думаешь, что абсурд – это глупость? – строго допрашиваю я.

Майк чувствует западню и отвечает: