– Ты любила его?
Моя гостья повернулась ко мне и улыбнулась.
– Это нечестно с твоей стороны, – сказала она, – обещал что-нибудь рассказать, а сам у меня выпытываешь!
Теперь я тоже рассмеялся.
– Ладно, – отвечал я, – только не засни! Это – скучная история, к тому же переведенная. Называется она «Шинель». Так слушай! – И я стал пересказывать историю бедного чиновника, который много лет – здесь я несколько сгустил краски – копил деньги, чтобы сшить себе новую шинель.
– Он копил и ждал, – продолжал я, – и пока ждал, шинель превратилась в волшебную мечту, потому что в жизни у него никогда, понимаешь ли, никогда не было другой мечты.
И вот настал день, когда он – у него было странное японское имя – Акакий, – когда он наконец получил свою шинель. Отныне жизнь его превратилась в сплошное священнодействие. Дома он заботливо развешивал шинель, и каждая приставшая к ней соринка приводила его в содрогание. Он по многу раз надевал обновку и, стоя перед зеркалом, любовался своим отражением. Клал ее на ночь рядом и, просыпаясь, гладил, как гладят любимую. А утром надевал шинель и выходил на улицу. Стояла холодная зима… Ну, да, вспомнил, это было в Петербурге, это – русская повесть, совсем не японская! Итак, было очень холодно; шинель была добротная, но защищала его не только от мороза… Ты слушаешь?… – прервал я повествование, заметив, что моя слушательница сидит с закрытыми глазами.
Дорис открыла глаза.
– Слушаю.
– Так вот, – продолжал я, – счастье его длилось недолго. Однажды вечером, возвращаясь домой, он стал жертвой грабителей; они забрали у него шинель. Вскоре после этого происшествия он умер… – В этом месте я остановился, соображая, следует ли рассказывать дальше.
– И это все?
– Не совсем. Дальше говорится о том, как в городе, по ночам, стал появляться удивительный призрак. Он приставал к прохожим и пытался отнять у них шубы.
Дорис недоуменно покрутила головой.
– А это напрасно, – сказала она, – это нехороший конец. Автор, надо думать, был большой насмешник!
Я улыбнулся.
– Может, и был, хотя у него это вышло совсем не смешно. Впрочем, я тоже не закончил бы так. Я предложил бы такой конец: бедняга вовсе не умирает, какой-то щедрый человек дарит ему шубу…
– Вот это лучше!
– Постой, это не все, у меня еще есть! – заторопился я. – Так вот, этот бедный человек поначалу очень счастлив, потому что шуба оказалась куда нарядней и теплей шинели. Но как-то в погожий солнечный день, входя в здание, где он служил, он заметил, что тень его осталась на дворе. Целый день он провел в тревоге, размышляя о происшедшем и выглядывая в окно; тень по-прежнему стояла у дверей…
Дорис не выдержала:
– Это жестоко, Алекс! Отпусти уж его с миром!
– Нет, не отпущу, – отвечал я, – потому что дальше – главное. И так продолжалось изо дня в день, так что под конец он стал сам не свой. И вдруг понял: ранним холодным утром, оставив шубу висеть на гвозде, он вышел на улицу и сразу заметил, что тень теперь была другая – в длинной шинели с пелериной. И эта тень послушно следовала за ним, а к вечеру проникла в его убогое жилище… – Здесь я замолк, чувствуя, что вдохновение меня покидает.
Дорис искоса наблюдала меня.
– И что же дальше?
– Не знаю… Можно закончить так: к вечеру у него началась горячка – ведь он целый день бегал по морозу без шубы. Когда наутро он не отозвался на стук, хозяйка открыла дверь и… увидела его на полу мертвым. Рядом, изрезанная на куски, валялась шуба…
Я поднялся, прошелся по комнате и, остановившись перед моей гостьей, сказал:
– Видишь, что получается, когда посредственность вмешивается в замысел великого писателя!
– Но все-таки, что же произошло?… – начала было Дорис, но я, присев рядом, зажал ей рот.
– Ни слова больше! Ничего не произошло, вся эта история – вымысел, потому что… потому что… – Продолжать я не мог, так как почувствовал на своей ладони влажную мякоть ее рта. Воспоминания вчерашней ночи захлестнули меня, и я, оторвав руку от ее лица, впился в раскрытые губы.
ГЛАВА 16
Иногда я недоумеваю – каким образом мое участие в организации Брута проходит как-то стороной, едва меня задевая. Правда, из четырех проведенных до сих пор акций я лично участвовал только в одной, но и та сохранилась в памяти как посторонний материал, как событие, происшедшее не со мной, а с кем-то, чья судьба затрагивает меня лишь косвенно.
Когда я глубже об этом задумываюсь, мое душевное состояние усложняется. Я умею быть честным с собой, во всяком случае там, где логика вещей не слишком расходится с моими представлениями и взглядами. Но для современного человека, живущего не по шпаргалке, конфликт в подобной ситуации, рано или поздно, неизбежен. Потому что помимо книг, написанных для современности, есть еще и такие, где раскрыто прочно, навсегда, то, без чего человеку никогда не вырваться из потемок своего доисторического прошлого.
Есть такая книга и у меня – на какой-то полке моей памяти, – и я знаю, что когда-нибудь ее раскрою, и прочту слова удивительные и страшные, и пойму, что знал их и раньше, но, странным образом, равнодушно прошел мимо, как прошли поколения мимо вчерашних лагерей страданий и смерти…
Но я только современный человек, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Я страшусь неудобств и предпочитаю уклониться от прямой ответственности, и потому всячески стараюсь отсрочить этот момент…
К трем часам пополудни мы с Салли подъезжали к больнице.
Погода капризничала: яркое солнце застыло посреди голубой половины неба, а рядом, едва минуя нас, плыли тяжелые серые тучи.
– К вечеру обещали дождь! – сказала моя спутница, и мне почудилось, что сказала она это неспроста. Бедная Салли! Как одиноко было ей в пустом доме! Теперь, очнувшись от собственного счастья, я лучше понимал ее душевное состояние.
– Я, возможно, заночую здесь, – отвечал я. Это «здесь», а не «у тебя» вырвалось у меня непроизвольно. Салли промолчала и отвернулась к окошку…
Вид отца меня обеспокоил. Он сильно исхудал и лежал сухой, бледный, с темными впадинами вокруг глаз. Говорил скупо и был раздражен.
– Не больница, а живодерня! – пожаловался он. – Ничего не допросишься, а по ночам шумят и гогочут под самой дверью!
– Я вчера говорила с главной сестрой… – начала было Салли, но отец перебил ее:
– Говорила! Им сколько ни говори, проку никакого! Ну, как ты, как на работе? – обратился он ко мне, и в его вопросе впервые прозвучало равнодушие.
Я коротко осведомил отца о делах фирмы. Он слушал, думая о своем.
– Кестлера взял? – перебил он меня.
– Да, завтра начнет.
– Смотри только, чтобы не фантазировал, с ним бывает… – сказал отец, но тут же запнулся. Глаза его метнулись к Салли, потом остановились на мне. Туго и неохотно он спросил: – Как справляешься… с поездками? Далеко ведь?
– Ничего, привык.
Он помолчал, а затем, словно между прочим, прибавил:
– А то мог бы у нас ночевать… Впрочем, тебе виднее. – И опять я прочел у него во взгляде немой вопрос.
Я не ответил, а он закрыл глаза и некоторое время прерывисто дышал.
Когда Салли вышла, чтобы повидать доктора, отец обратился ко мне:
– Неважны мои дела, сынок!
– Зачем ты так! Вот подлечат…
– Знаем мы это «подлечат»! – Но тут же переменив тон, он жалобно спросил: – Ты правда думаешь, что выберусь отсюда?
Как ни старался я преодолеть свою черствость, я с трудом мог выговорить:
– Да, думаю. – И сразу пожалел, что не сказал: «Уверен!»
Разговор не клеился. Отец впал в капризное, молчаливое настроение. Даже приход Салли его не успокоил.
– Розы, должно быть, сейчас хороши, – не то спросил, не то обронил он и пожевал губами.
Мне стало тоскливо. Запах больницы угнетал меня. Я искоса смотрел на отца и думал, что хоть по-своему люблю его, но чувств своих никогда не сумею ему передать.