— В шутку!.. — повторил дворник и тотчас, с тем же спокойствием петербуржца, крикнул младшему дворнику, расчищавшему снег: — Иван! покарауль старуху, гляди, не убегла бы, я городового приведу…

— Батюшки! родимые! Христом богом!

— У нас две тысячи шаек в год публика ворует, всё тоже — в шутку. Гляди, держи!

Вопли Настасьи собрали толпу, которая сильно осрамила Настасью. Ее взяли в часть.

IV

Настасью взяли в часть просто для "острастки", в шутку, на одну ночь; но утром, когда ее хотели выпустить, она лежала вся в жару, совершенно больная. Водочкой погреться после бани ей не удалось, а и на дворе и в камере части было довольно холодно. Кроме того, она была испугана и глубоко огорчена. Она горько плакала, сидя с ворами и пьяницами и вспоминая Дурдилку, которой никто теперь поесть не даст и которая, после знакомства Настасьи с молодыми господами, иной раз получала хороший кусок и даже привыкла к этому куску. К утру Настасья совсем разнемоглась. Ее поместили в больницу, и здесь-то пролежала она, почти не вставая, шесть месяцев. Разболелась нога, о которой в веселее она забыла думать, спина, грудь, сердце. Все это, измученное и старое, поддерживалось прежде водочкой, а теперь все это расклеилось, пошло врозь. Настасья каждую минуту ждала смерти, вспоминала свою жизнь, детей, думала, что будет гореть в аду, думала беспрестанно о Дурдилке, представляла, как ее гонят со двора, как она умирает. Словом, в эти шесть месяцев и физически и нравственно она выстрадала ужасно много. Она чуяла, что смерть приходит, что она не за горами, и это-то предчувствие заставило ее бодриться, чтобы в последний раз поглядеть на белый свет, посмотреть на Дурдилку, на господ.

Слабая, раздражительно-нервная выписалась она из больницы. Надежда — что вот сейчас она увидит молодых господ, которые пожалеют ее, несколько ободрила Настасью. Выйдя из больницы, она выпила водочки и поплелась к господам. Шла она долго, утомилась, устала. Наконец добралась.

Но господа переехали — там живут другие.

Как ножом ударило это Настасью в сердце: ей отдохнуть, даже присесть было негде.

— Куда переехали, милый человек, такие-то? — спрашивала она у дворника.

— Выехали в Москву… в деревню!

Настасья вдруг потеряла бодрость, вдруг ослабела и присела у ворот, прямо на тротуар. Долго сидела она в одышке; но так как дело шло к вечеру, нужно было идти куда-нибудь.

Она пошла к Дурдилке в свой старый угол.

Поздно уже ночью добралась она туда.

И действительно, только любовь к собаке держала еще ее на ногах. С самым лучшим, с самым задушевным другом мы не так встречались, не с такою пламенною любовью спешили к нему навстречу, как Настасья желала и спешила встретиться с Дурдилкой.

Но в "угле" Дурдилки нет.

— Где ж она? — едва дыша, произнесла Настасья.

— Где? Да солдат твой взял ее…

— И пошла? Дурдилка с солдатом убежала?

— Чего ж ей! Ее здесь кормить некому.

Настасья окаменела от такой измены. Дурдилка могла умереть с голоду, но изменить! Настасья никогда не ожидала этого.

— У-у, проклятая образина! — разозлившись, закричала она. — Удушу и с солдатом-то вместе! Бессовестные разбойники! Куда солдат переехал? давай адрес мне, пойду изуродую обоих разбойников!

Солдат, оказалось, переехал куда-то очень далеко, и идти теперь, ночью, не было никакой возможности. Настасья, в гневе и в возбужденном состоянии, провела в кухне хозяйки целую ночь, предварительно выпив, за уступленную хозяйке баскину, довольно много водки. Целую ночь она плакала, ругалась, забываясь только на минуту, целую ночь ругали ее за беспокойство угощенные ею же обыватели углов. Утром, с хмельными парами в голове и еще более больная и слабая, она пошла к солдату. Она так была больна, что не могла злиться на Дурдилку, рассудивши ее беззащитное положение; она была уверена, что собака обрадуется ей, и все пойдет по-старому. Ей нужно было только взглянуть на нее.

— Где собака? — довольно категорически спросила она солдата, разыскав его в "углу" на Петербургской стороне.

— Какая собака?

— Какая! моя собака! где Дурдилка?

— Тепериче она не твоя! — спокойно и даже с иронией отвечал солдат.

— Как не моя? Вор ты этакой!

— Не шуми, старуха! Толком тебе говорю, не твоя собака теперь! Не пойдет она за тобой, хоть ты ее озолоти.

— Врешь, разбойник!., горло перерву вору! — Слушай, старуха! ведь ежели я примусь…

Солдат показал кулак.

— Берегись этого! Я говорю дело. Вон твоя собака, поди попробуй, пойдет ли?

В углу за сундуком действительно виднелась морда Дурдилки. Настасья замлела от радости, как только увидела эту морду.

— Голубчики! — прошептала она с истинно материнскою нежностью, осторожно подходя к Дурдилке и недоумевая, почему это она сама не идет к ней и почему эта морда и глаза как будто не те, что прежде?

— Дурдилушка! — протянув руку к собаке, шептала Настасья,

Но Дурдилка вдруг оскалилась и, захлебываясь, зарычала на Настасью, как на лютого врага.

— Ай взяла? — с удовольствием произнес солдат. — Ну, поди, подступись!..

— Дурдилушка! Матушка! — шептала ошеломленная Настасья, не помня себя… — Это я… что ты?

Но Дурдилка рычала все грозней и грозней. Шерсть у нее на затылке стояла дыбом.

— Да что же это ты сделал, варвар этакой? — вдруг в совершенном отчаянье вскрикнула Настасья, обращаясь к солдату. — Что ты сделал с моей собакой?..

— Дура! — остановил ее солдат. — У ней щенята!.. Чего ты ко мне лезешь? тресну, ведь дух вон!..

— Щенята! — побледнев, прошептала Настасья. И тут началась отвратительная и ужасная сцена.

В углу солдата раздавалась возня, крик, лай, визг щенят, удары, звон разбитых стекол. Эту сцену кончили городовые.

-

— Щенят перебила, — рассказывали на другой день в углах. — Солдату щеку раскроила… Все переломала… Собаке ногу переломила… После увезли в часть. Говорят — сумасшедшая.

Настасья, должно быть, на этот раз и умерла в части, потому что жить ей стало совершенно незачем.

4. ИЗВОЗЧИК

(Очерк)

В глуши Калужской губернии стоит заметенная снегом деревушка; есть в ней крошечная и шершавая избенка, — в избе живет баба с двумя ребятишками. И баба и ребятишки прежде всего желают что-нибудь есть, а сборщик желает получать с них подушное, и вот ради всего этого по Петербургу мыкается извозчик Ванька, тот самый, который рекомендует вам прокатиться на "американской шведке" или просто надоедает возгласами вроде: "вот на порядочной!", "ах бы, за гривенничек прокатил!" Ради подушного, толокна и красного платка, ожидаемых в деревушке, Ванька переносит в столице множество всевозможных страданий. Прежде всего немало уедает у него веку хозяин.

Человек этот вышел из таких же Ванек, сумел понравиться господам, попадал в жизни несколько раз "на счастие", которое являлось к нему в виде людей, желавших носиться из трактира в трактир не иначе, как во весь дух, — и в короткое время, на лютую зависть всем землякам, "вышел в люди". В Ямской он нанял целый этаж, когда-то населяемый господами, и переселил из деревни всю семью. Остатки обоев, золотых багетов и паркетных полов как-то по-свойски мешаются с деревенскими бабами, шатающимися в барских покоях с грязными ребятами; ковши с квасом — на каменных подоконниках, грязные шерстяные чулки у камина, вовнутрь которого вдвинута клетушка с гусыней, изломанное вольтеровское кресло с прорванной подушкой, деревянная лавка, чашка с капустой, громадное зеркало, расколотое в самом центре, и проч. Самовары с зелеными и красными потеками не перестают здесь клокотать целые дни; ковриги хлеба, соленые огурцы, картофель до такой степени изобилуют в жилище Ванькина хозяина, что даже деревенские родственники его, первоначально потерявшие рассудок от возможности поглощать означенные продукты "сколько душе угодно", в короткое время сообразили, что в этом нет особенного дива и что "по Петербургу завсегда так!" На то он и Петербург прозывается, чтобы "чего угодно… так-то-ся!" Тем не менее увеличение роскоши в огурцах и капусте, происходящее в верхних апартаментах хозяйского жилья, имеет непосредственное отношение или давление на нижний, подвальный зтаж, где копошится в отравленном и душном воздухе сорок человек Ванек и их промокшие полушубки, далеко пахнущие овсянкой, их промокшие сапоги и рубахи, в которых гнездится тиф, Ванька этого в счет не ставит. На первом плане его забот стоит хозяйский приказ: "хоть роди, — а два серебром предоставь". Бывают случаи, что в руки Ваньки перепадает кое-что и сверх выручки; но бывают, что вся эта прибыль, накопившаяся в течение нескольких недель, в один несчастный день целиком попадает в хозяйский карман, так как хозяин имеет ту "правилу", "чтобы ничего этого в расчет не принимать!" "Знать я этого не хочу, — говорит хозяин, — потому у меня положено, чтобы было два серебром"… Но и Ванька тоже имеет свою защиту в таких несчастных случаях. Во-первых, он надеется на бога, а во-вторых, у него есть секреты; этими секретами он, словно рожнами, от беды отпихивается. Вот он выехал, помолился на церковь и стал на "счастливое" местечко. По преданиям, на этом самом месте, на углу, около трактира "Амстердам", стоял Иван Шумелов, которому господь такое счастие послал, что теперь он первый из хозяев-лихачей и имеет пребольшой капитал в ломбарде. Попав на счастливое место, Ванька почти покоен и, ожидая седоков, мерзнет с некоторым даже удовольствием. В такие минуты он думает о том, какой-то попадется седок, так как седоки бывают разные; один любит расспрашивать про женский пол; другой говорит: "ну, что же ты теперь — свободный?", а третий умеет только кричать — "пошел же, чорт тебя побери!" Размышляя о свойствах седоков, Ванька вполне уверен, что седоки эти будут непременно, "потому Иван Шумелов тут же стоял, и теперь он, можно сказать, первый по Петербургу"… Размышляя таким образом, Ванька погуливает по панели, похлопывает рукавицами, подпрыгивает и плечами передергивает, ибо мороз пробирает его тоже не в шутку, а по-столичному, по-петербургски, то есть до костей. Мимо, по улице, несутся извозчики с обледенелыми бородами, седоки с руками, засунутыми в карманы, и поднятыми воротниками. Все визжит и дымится, не знает, куда укрыться от лютой зимы. Ванька все стоит, погуливает да покряхтывает. Идут седоки, но цену несоответственную дают, гривенник с Песков на Английский проспект или в Мастерскую. Ванька тоже понимает цену и за такую ничтожность везти не берется. Но вот с противуположной панели сел на извозчика какой-то барин, и Ванька тотчас же перемахнул с своими санями с счастливого места на теплое. Теплое место — тоже хорошо. Оно иной раз невпример даже "счастливого" лучше бывает: Ванька в этом вполне убежден. Попал он на теплое место и подскакивает, и плечами передергивает, и седоков ожидает… Идут люди и дают цены несоответственные. Но Ванька цену знает себе… и ждет.