Изменить стиль страницы

— Гар-рячих! — вставил солдат: — штук пятьсот ввалят!

— Да! От всего этого он во-она когда еще отвык и знал одно: "исполнять, что прикажут". Стало быть, что же он мог тут понять по человечеству? И вышло у нас — невесть что! Старикашко-то разлакомил их, а умом-то взять всего они не могут.

— Опоздали маленько!

— Да! Припоздали малым делом… И хочется быдто как по-человечьи, а не туда! Не выходит! Всего-то порядку-то, какой у старика был в мыслях, у них и нет! Пошло у них в головах от этого большое смятение… И душа тут, и земля, и бог знает что. Приехал становой. "Вы почему не ходите на работу?" — "Так и так, мы люди, теперь возьмите, ведь у нас душа и все такое". Становой обнаковенно: "Молчать!" Да что же? Ну, что же ежели мы все так-то заорем? Нешто это дело начальства? Он требует порядку, эти разные мозголовия прошли; ежели хочешь по-своему, убирайся в дремучий лес, а в порядке этого нельзя…

— Каждому потрафить нельзя…

— То-то я думаю, что не подходит. Становой исполняет свою должность, ты исполняй свою. "Я с вами, говорит, не разговаривать приехал; разговаривать иди в кабак, а не здесь. Почему вы нейдете на работу? Это что такое?" Начинают опять свое: "Мы сами — земля, за что ж нам платить? мы — прах". Разумеется, опять становой им кричит: "Молчать!" Просто измучили бедного! "Порядок, говорит, требует, чтоб вы шли, все это вздор, не мое дело, душу имей, какую хочешь, мне это наплевать, а по закону исполняй все, что следует!" Просто даже весь красный стал становой! пот с него льет; а главное — человек он хороший, и рад бы, да ничего не сделаешь. Какую он им душу? Откуда? Бился, бился, написал следователю… Что прикажешь делать?

— Ну и пошло?

— И пошло!

— Ну и что ж они?

— Всё стоят на своем. Как бы этого старичишку вытравили перво-наперво, они бы опамятовались. Это верно. Потому сами по себе они к этим философиям непривычны, а то старичишку-то они куда-то запрятали, а тот их и мутит. "Стойте, говорит, крепко, ребята!" Те и стоят… Ловкачи этакие есть: "Стойте, ребята, стойте, шушукают, хоть в острог!" И ничего не сделаешь.

— Не знают порядку, больше ничего.

— Да больше ничего и есть. Что такое ему надобно? Ведь человека, конечно, смутить можно. А по совести сказать, ну, что ему надо? Что он смыслит в душе? Живет он чисто как скот, надо говорить прямо. Придешь в избу-то, страшно поглядеть, как есть как свинья.

— Чего уж!

— Ей-ей, жену колотит, напьется, из дому все волочит в кабак, о себе не заботится, ни свечки, ни чашки, жрут почесть из корыта — куда ему толковать о душе? Он и в церкви-то стоит как столб, да это когда еще придет в церковь-то. Вон погляди, — сказал дьячок, указывая на валявшиеся близ монастыря толпы богомольцев, на людей, бесцельно шатавшихся по монастырской стене, по крышам, на колокольне. — Вот поглядите: кажется, все они пришли богу молиться, к угоднику, а видите, чем занимаются? Вы думаете, тут вера? Ему просто надо, чтоб ничего не делать, в чужом кабаке выпить…

— Тут уж давича ломились в кабак-то, да заперт; говорят, после обеден отопрут.

— Ну вот видите! Какая же тут вера! Он, как есть, как деревянный, больше ничего. Ему вот вышел денек, он и рад ничего не делать, вот и прет к празднику, а он и жития-то угодника не знает, так, как дикий какой эфиоп. Поглазеть, потолкаться… Теперь вон литургия идет, а он валяется, ему скука.

Дьячок прекратил, наконец, свое "пастырское" обличение и за недостатком подлинного гнева замолк. Мы тоже молчали; стояла прежняя тишина и томительное молчание.

Вдруг на колокольне раздалось несколько ударов колокола.

Валявшаяся толпа вдруг поднялась, как один человек.

— Ишь! Вон как! все поднялись! — сказал дьячок. — Как же, все разобрать хочется!

Толпа поглядела, поглядела и улеглась опять.

— Видно, не разберешь, — сказал солдат, — с мякины-то.

— Да-а! Так нам и разбирать… Хоть бы бог дал и с тем справиться, что следует по твоей части, и то слава тебе господи, а то еще…

Дьячок не кончил.

Солнце начало подвигаться в нашу сторону; я поднялся с лавки и пошел во двор, сам не зная зачем.

— Вот как по-нонешнему-то! — в полусерьезном, полушутливом тоне говорила кухарка, сметавшая пыль с последних ступенек лестницы. — Маменька в церкви божией, а дочки тут балясы точат.

Сверху лестницы раздался смех.

— А тебе какое дело? — послышался девичий голос.

— Как какое? А на ком взыщется?.. Я ведь за вами смотреть приставлена? а вы что делаете?

— Разговаривали.

— Что же такое? — послышался голос Павлуши.

— В такое время нельзя балясничать, а надо идти в церкву, да!

— Ведь идем!

— Эва! когда уж шапки разбирают… Ох, девки, девки!

Я вошел на лестницу, тоже потому, что некуда было идти и незачем.

Молоденькая девушка, одетая в какое-то нелепого покроя и цвета праздничное платьице, с голыми по локоть худенькими руками и плечами, сбежала мне навстречу.

— Пойдем! — сказала она назад, и вместе с двумя другими девушками за ней появился Павлуша.

Все они побежали к воротам.

— Ты куда? — остановил было я его.

— К обедне! — второпях произнес он, догоняя девушек, и умчался вслед за ними. В этот день я не мог уж разыскать его.

Сидя на балконе постоялого двора, я смотрел опять на ту же молчаливую толпу и чувствовал, что в этом безмолвном, терпеливом ожидании ею чего-то было много истинной душевной теплоты и глубокой веры, постичь которую я, как человек, не знакомый вовсе с народной душою, решительно не мог. Я видел только эти серьезные, задумчивые лица мужиков и баб, терпеливо ждавших выноса мощей с шести часов утра до трех часов дня.

Я не буду изображать необыкновенного воодушевления, охватившего толпу, когда неожиданно раздался громкий, веселый звон и тронулся крестный ход. Я ничего этого не понимал.

А когда через две минуты по окончании хода началось пьянство, наступившее почти моментально и в самых исступленных размерах, я вдруг почувствовал непреодолимую жажду вернуться домой… К вечеру мне удалось найти ямщика. А Павлуша так и исчез неизвестно куда.

IV

Этим богомольем кончилось краткое, но, в сущности, весьма тягостное путешествие. Выбравшись вечером из города снова в поле, на возвратный путь, и лежа в мужицкой телеге, я соображал о виденном и чувствовал себя крайне дурно; эти почти бессильные потуги ощущать что-либо, не похожее на тягостную обыденщину, и неуменье, отвычка от потребности ценить личные ощущения, которые я видел и в купце, притворно кряхтящем и охающем по-бабьи, рассуждая о звоне, который для него не представляет ничего особенного, и в особенности в любопытной истории, рассказанной дьячком о бестолковых односельчанах, затеявших запутанную историю; "обо всем", о душе, о любви, и требующих удовлетворения от станового пристава, — все это наводит меня на грустные мысли. Как смутно чувствовали эти люди свои душевные потребности, как мало было у них средств выразить свои желания, как отвыкли они от этих насущных потребностей души, без которых обходилась столетняя, поистине мученическая жизнь!..

Небо было, серое; моросил дождь; на душе было скучно и тяжело. Так провел я всю дорогу до дому.

Но вот я дома. На столе кипит самовар; мокрый петух орет под крыльцом во все горло и громко хлопает крыльями.

— Ай дома? — возглашает Лукьян, появляясь с веселым лицом в комнату. — Помолился богу-то?

— Помолился.

— Ну, ладно, посылай поздравку.

Послали за поздравкой.

— А тут без тебя то-то дела-то были.

— Были?

— Тут были дела. Боже милостивый! (Лукьян махает рукой, уже успев опорожнить чашку и придвигая ее к самовару.) Уж мы с твоей маменькой то-то посмеялись.

— Уж да! уж было смеху! — говорит матушка.

— Да расскажите, что такое? — говорю я, с удовольствием входя в колею наших обычных интересов.