В течение двух с половиною суток никто почти (за исключением И. С. Тургенева, Ф. М. Достоевского) не сочел возможным выяснить идеалы и заботы, волновавшие умную голову Пушкина, при помощи равнозначащих забот, присущих настоящей минуте; никто не воскресил их среди теперешней действительности, а это-то, как увидим ниже, и было бы самым действительным средством к выяснению всей обширности значения Пушкина. Напротив, руководствуясь в характеристике его личности и дарования фактами, исключительно относившимися к его времени, господа ораторы, при всем своем рвении, и то только едва-едва, сумели выяснить Пушкина в прошлом, отдалили это значение в глубь прошлого, поставили его вне последующих и настоящих течений русской жизни и мысли. Привязанные, точно веревкой, к великому имени Пушкина, они сумели-таки поутомить внимание слушателей, под конец торжеств начавших даже чувствовать некоторую оскомину от ежемгновенного повторения "Пушкин", "Пушкина", "Пушкину"!.. И чего-чего только не говорилось о нем! Он сказочный богатырь, Илья-Муромец, да, пожалуй, чуть ли даже и не Соловей-разбойник! Он летает на ковре-самолете, носится из конца в конец, из Петербурга в Кишинев, в Одессу, в Крым, на Кавказ, в Москву. Пушкин — это возбуждение русской музы, это незапечатленный ключ, Пушкин слышит дальний отзыв друга, бред цыганки, песню Грузии, крик орла, заунывный ропот океана. Пушкина честят и славят всяк народ и всяк язык, но мы, русские, юнейшие из народов, мы, узнавшие себя в первый раз в его творениях, мы приветствуем Пушкина как предтечу тех чудес, которые, может быть, нам "суждено явить" [3]. В течение двух с половиной суток, почти без перерыва, публика слушала такие и подобные уверения в гениальности, многосторонности, широте, теплоте и других бесчисленных качествах этого гениального человека и его огромного дарования. Хлопали, хлопали, наконец стали уже чувствовать утомление, когда на выручку явились сначала И. С. Тургенев, а за ним и Достоевский.
И. С. [4] отрезвил и образумил публику, первый коснувшись, так сказать, "современности". Не в суде глупца, — сказал оратор, — и не в смехе толпы холодной было дело (то есть заключалась причина охлаждения общества к творчеству Пушкина); причины лежали глубже; они были неизбежны и лежали в историческом развитии общества, в условиях весьма многосложных, при которых зарождалась новая жизнь, начинавшая вступать из литературной эпохи в эпоху политической общественной заботы и деятельности. Забвение поэта произошло оттого, что возникли нежданные, но законные и неотразимые потребности, явились запросы, на которые нельзя было не дать ответа. Не до поэзии, не до художества было тогда… (Рукоплескания.) Из храма, где поэт являлся жрецом, где еще горел священный огонь, но горел только на алтаре и сожигал только фимиам, люди пошли на шумное торжище. Поэт-эхо сменился поэтом-глашатаем; раздался голос "мести и печали", а за ним явились и пошли другие, пошли сами и повели за собою нарастающее поколение. Многие в этом изменении задачи поэта видели просто упадок, но мы, сказал оратор, позволим себе заметить, что падает, рушится только мертвое, неорганическое, живое изменяется органически ростом, а Россия — растет! (Рукоплескания.) Точно так же и возрождение в обществе внимания к давно и не без основания забытому поэту И. С. Тургенев объяснял не тем, что поколение, отставшее от поэтов эха и последовавшее за поэтами-глашатаями, раскаялось в своей опрометчивости или утомилось на неприветливом пути. Вовсе нет: "Мы радуемся этому возвращению, — сказал И. С. Тургенев, — в особенности потому, что возвращающиеся к ней (поэзии Пушкина) возвращаются не как раскаявшиеся грешники, не как люди, разочарованные в своих надеждах, утомленные собственными ошибками, не как люди, которые ищут пристанища и успокоения в том, от чего они отвернулись, — нет, в этом явлении мы скорее видим симптом хотя некоторого удовлетворения, видим доказательство, что хотя некоторые из тех целей, для которых считалось не только дозволительным, но и обязательным приносить в жертву все не идущее к делу, что эти некоторые цели признаются уже достигнутыми и что будущее сулит достижение и других".
"Нарастающее поколение", принятое под защиту И. С. среди царившей против него вражды, была первая, светлая минута пробуждения мысли "современников о современном" [5].
Но никто не подозревал, чтобы эта же "современность" могла завладеть всем существом, всей огромной массой слушателей, наполнявшей огромный зал Дворянского собрания, и что это совершит тот самый Ф. М. Достоевский, который все время "смирнехонько" сидел, притаившись около эстрады и кафедры, записывая что-то в тетрадке.
Когда пришла его очередь, он "смирнехонько" взошел на кафедру, и не прошло пяти минут, как у него во власти были все сердца, все мысли, вся душа всякого, без различия, присутствовавшего в собрании. Говорил он просто, совершенно так, как бы разговаривал с знакомыми людьми, не надседаясь в выкрикивании громких фраз, не закидывая головы. Просто и внятно, без малейших отступлений и ненужных украшений, он сказал публике, что думает о Пушкине, как выразителе стремлений, надежд и желаний той самой публики, которая слушает его сию минуту, в этом же зале. Он нашел возможным, так сказать, привести Пушкина в этот зал и устами его объяснить обществу, собравшемуся здесь, кое-что в теперешнем его положении, в теперешней заботе, в теперешней тоске. До Ф. М. Достоевского этого никто не делал, и вот главная причина необыкновенного успеха его речи [6].
Содержание речи, приблизительно, состоит в следующем: Пушкин, как личность и как поэт, есть самобытней" шее, великолепнейшее выражение всех свойств чисто русского духа. Эта чисто русская самобытность не покидала Пушкина даже в самом раннем периоде его дея-тельности, в период подражательности иностранным образцам. И тогда, по словам г. Достоевского, он уже не мог не перерабатывать сущности произведений иностранной литературы так, как того требовали чисто русские, самобытные, народные свойства его души. Свято повинуясь в своей литературной деятельности этим требованиям, Пушкин, вместе с полнейшим и совершеннейшим выражением души русского народа, есть также и пророчество, то есть указание относительно предназначений этого народа в жизни всего человечества. Изучая Пушкина, можешь в совершенстве знать — что такое, какие сокровища заключает в себе душа русского человека, какими муками она томится, и в то же время можешь с точностью определить, на какую потребу, на какую задачу в жизни всего человечества нужны и предназначены эти прирожденные русской натуре, русской душе качества. Эти, по словам г. Достоевского, чисто русские, народные черты сказались в Пушкине тем, что, уже в самую раннюю пору своей деятельности, он останавливается на типе страдальца, скитающегося по свету, не имеющего возможности успокоиться, удовлетвориться действительностию или чем-нибудь, какою-нибудь, хотя бы наилучшею, частью ее явлений. Тип страдающего скитальца, тип, по словам г. Достоевского, также чисто русский, замечаемый уже в древнейший период русской жизни, существовавший во все последующие периоды ее, существующий и теперь, сию минуту, и который не исчезнет далеко в будущем; не находящий успокоения, мятущийся русский страдалец потому не может исчезнуть ни в настоящем русской жизни, ни тем паче в ее будущем, что для успокоения обуревающей его душу тоски нужно всемирное, всеобщее, всечеловеческое счастие. "На меньшем он не помирится!" (Безумные рукоплескания.) И, что главное, мировая задача успокоения только в мировом счастии, в сознании всечеловеческого успокоения — есть не фальшивая или праздная фантазия скучающего, шатающегося без дела, хотя бы и малого, человека, но, напротив, составляет черту русской натуры, вполне органическую. Пушкин своею восприимчивостью к пониманию чужеземных нравов, доказанной его произведениями, есть наилучшее выражение и олицетворение этой черты. Никто, ни один величайший поэт в мире, не исключая даже и Шекспира, не проникался так идеями, нравами и пониманием самого склада души чуждого народа, как то мог делать Пушкин, ибо эта способность прирождена ему, как истинно русскому человеку. Греки и римляне Шекспира — такие же англичане, как и он сам; испанцы, итальянцы Пушкина, напротив, настоящие испанцы, настоящие итальянцы. "Та же восприимчивость к пониманию чуждого народа, его души, его радости и печалей, свойственная совершеннейшему выразителю русской души, свойственна и всему русcкому народу; печали и радости, волнующие жизнь европейского человека, его тоска, его страданье для нас, для каждого из нас, русских людей, едва ли не дороже наших собственных печалей". Из всего этого оратор выводит то заключение, что русский человек, которому предопределено наполнять свое существование только страданием за чужое горе, тосковать только потому, что тоскует другой, мой ближний, внесет, в конце концов, в человеческую семью умиротворение, успокоение, оживляющую и веселящую простоту смирения. До тех же пор, то есть до тех пор, покуда всечеловеческие задачи, лежащие в русском человеке, не получат предопределенного им исхода, русский человек не перестанет быть страдальцем, самомучеником, не успокоится ни на минуту. Пушкин, чуткий душой, провидел эту предназначенную русскому народу миссию и, как уже сказано, в самую раннюю пору литературной деятельности изобразил такого скитальца сначала в Алеко, потом в Евгении Онегине. Достоевский от себя при этом прибавил, что тот же скиталец, только в ином виде, в другой форме, существовал и после Пушкина, после Онегина, существует и теперь и будет существовать вовеки, до тех пор, пока, как уже сказано, не найдет успокоения во всечеловеческом счастии.
3
Стр. 337. Успенский дает пародийное изложение речи славянофила Н. А. Чаева, который, рассказывая о пребывании Пушкина в Молдавии и Бессарабии, прибегнул к такому сравнению: "…и вот он с Байроном в походном мешке, в красной рубахе и поярковой шляпе летит на почтовых, — что сказочный Бова на самолете-ковре, в тридесятое царство, на море-океан, в Кишинев, в Одессу, — словом, туда, где русского духа видом не видать и слыхом не слыхать" (Венок, 285).
4
Стр. 337. Речь о Пушкине Тургенев произнес на заседании Общества любителей российской словесности 7 июня 1880 года. Впервые она была напечатана в "Вестнике Европы", 1880, N 7 (июль). Успенский цитирует речь Тургенева не совсем точно (см. Тургенев, XI).
5
Стр. 338. В своей корреспонденции Успенский преимущественно уделил внимание гражданским моментам речи Тургенева, на которые сочувственно реагировала демократическая аудитория (см. далее воспоминания Е. П. Летковой-Султановой, стр. 391). В целом, однако, как отмечают все мемуаристы, успех ее далеко уступал успеху речи Достоевского. В воспоминаниях М. М. Ковалевского, находившегося тогда с Тургеневым в одном лагере, отмечалось: "Слово, сказанное Тургеневым на публичном заседании в память Пушкина, по содержанию своему, было рассчитано не столько на большую, сколько на избранную публику. Не было в нем речи о русском человеке как всечеловеке, ни о необходимости человеку образованному смириться перед народом, перенять его вкусы и убеждения. Тургенев ограничился тем, что охарактеризовал Пушкина как художника <…> Сказанное им было слишком тонко и умно, чтобы быть оцененным всеми. Его слова направлялись более к разуму, нежели к чувству толпы. Речь была встречена холодно" ("Минувшие годы", 1908, VIII, стр. 13).
6
Стр. 338. Само выдвижение этих вопросов прозвучало в унисон со смутными чаяниями и ожиданиями, охватившими собравшуюся аудиторию. Так, видный славянофил А. И. Кошелев отмечал, что сказанные в момент "какого-то тяжкого, неопределенного, но гнетущего недуга" слова Достоевского, "пропитанные душевною и духовною скорбию, указывающие, хотя и весьма сдержанно и не вполне верно, ее причины и источники, но возбуждающие надежды, по крайней мере в будущем, на исцеление, произвели и не могли не произвести как на слушателей, так и на читателей сильного животворного действия" ("Отзыв по поводу слова, сказанного Ф. М. Достоевским на Пушкинском торжестве". — РМ, 1880, N X, отд. "Политическое обозрение", стр. 1). Аналогично объяснял успех Пушкинской речи представитель иного направления, известный историк и публицист либерально-западнической ориентации К. Д. Кавелин. "Ваша восторженная речь в Москве по случаю открытия памятника Пушкину, — писал он в открытом письме к Достоевскому, — произвела потрясающее впечатление в слушателях самых разнообразных лагерей, на которые теперь дробится русская мысль… Все это доказывает, что вопросы, которых вы коснулись с вашим необычным талантом, всегдашнею искренностью и глубоким убеждением, назрели в сердцах и умах мыслящих людей в России и живо их затрагивают… Что мы такое? Куда идем? Куда должны идти?.." (BE, 1880, N И, стр. 431).