Вот именно такая картина и представилась нам, когда мы в газетной заметке прочитали фразу "мелкие взносы поступают". Но как только представилась эта картина, так мысль наша невольно остановилась на том состоянии духа всех виновников этого невеселого рисунка, о котором было говорено выше. Отчего происходит это нелепое состояние духа и отчего это нелепое состояние духа не воспитывает в виновниках его решительного стремления исцелиться от него, прекратить бесплодную и унизительную нелепицу, а, напротив, имеет в своем основании какое-то тоже, очевидно, нелепое и непостижимое, но тем не менее достаточно твердое "нельзя", от которого можно получить забвение только в сивухе?

Это многосложное нравственное расстройство, сулящее в будущем самые неожиданные комбинации народной мысли, до такой степени сложно, что мы не решаемся говорить здесь о нем подробно и всесторонне (что, кстати сказать, мы и хотели сделать, обещая г. редактору "Судебной газеты" ряд очерков, на основании материалов волостного суда и личных наблюдений, о которых было заявлено в № 6-м "Судебной газеты". К несчастию, непредвиденные обстоятельства заставляют меня отложить исполнение этого намерения до будущей осени). Остановимся в настоящей заметке на выяснении той стороны расстройства "народной мысли", "народной справедливости", которая ощущается только в вышеприведенной картине нелепого сечения. Остановимся на главном страдательном лице этой хотя и постыдной, но несомненной драмы. Его думы и его мысль, помимо сознания унижения, которого невозможно передать словами, растерзаны сознанием двух совершенно противоположных течений, — если так можно сказать — "правд". Одна правда говорит ему неопровержимо: ты ни в чем и ни на волос не виноват; другая так же неопровержимо свидетельствует о том, что ты кругом виноват… Лет двадцать назад такого психологического состояния не мог испытывать наш крестьянин, по крайней мере в массе, как это замечается теперь. В общем весь строй его миросозерцания держался на том, что в основе существования лежит труд собственных своих рук. Руки эти должны быть всегда готовы делать так, "как бог даст". А выражение "как бог даст" — значит работать, пользуясь теми условиями, в которые труд этот поставлен природой, и безропотно подчиняясь им и в добре и в худе. "Я всегда готов, — мог сказать двадцать лет назад каждый крестьянин земледелец, — и руки у меня всегда готовы к труду, — а бог не дал — ничего не поделаешь; бог дал — хорошо!" На этой твердыне труда своих рук, которые обязаны делать то и тогда, когда и что следует и можно, но делать неупустительно, — и на зависимости этого личного качества трудящегося от случайностей природы, в каких находился труд, — стояло все здание народной жизни. И брак, и кредит, и доверие, и совесть — словом, все ежедневные комбинации человеческих отношений были проникнуты этой идеей личного труда и степени его качеств, критикуемых на основании добросовестного изучения случайностей. Возьмем один только кредит: в то время, занимая у кого-нибудь хлеб, — деревенский житель говорил: ежели господь уродит — так отдам столько-то и тогда-то. Ежели, — которое означало миллионы случайностей природы, было и для всех аргументом неопровержимым. "Не уродило", и для всех ясно, что отдать невозможно, а надо ждать, пока уродит… Вот с такими понятиями о кредите выросло то поколение, которое теперь дерет и которое теперь дерут во имя совершенно иных понятий, в которых нет места этому "ежели". Предшественниками этих новых понятий в деревнях были "новые моды на новые понятия" в среде губернского и уездного темного царства.

Немного более, немного менее пятнадцати или двадцати лет назад в головы и умы Тит Титычей и Сысой Псоичей стали влезать неведомо откуда, вернее прямо проникать из воздуха, пропитанного финансовым распутством нашего "учредительского периода", — совершенно новые, даже непонятные и иногда бог знает что означающие, но в то же время "скусные" представления и идеи. Прежде умы Сысой Псоичей и Тит Титычей были проникнуты верой в фальшивый аршин, в силу квартального и в силу взятки, которая его сокрушает, верой в бога и верой в чорта, сознанием того, что, угодив богу, не обеспокоив чорта (бога не гневи, а чорту не перечь) да подмазывая аккуратно квартального, можно "спускать безбоязненно" на каждом аршине, — что и было известно под общим названием "коммерция". Результат, который получался "от всего этого", выражался в удовольствиях беспрестанно употреблять с господами квартальными и другими "благородными людьми" сундучную, мешочную, паюсную и салфеточную икру, осетровый и белужий балык, а выделывать все, что взбредет в голову по части "нраву моему не препятствуй", ездить для специальных обмериваний и специальных безобразий в Нижний, а в Киев для покаяния и успокоения. Такова была коммерция и коммерческие головы, умы и мысли в старые годы; но лет пятнадцать — двадцать тому назад в эти, казалось, так прочно установившиеся головы стали воистину неведомо откуда появляться новые мысли и слова; то что прежде определялось одним словом "комерцыя", — теперь вдруг раздробилось на тысячи всевозможных слов, которые все звучат совершенно необычайно: дивиденд, кредит, баланец… а главное, появилось слово "рыск", занесенное в среду Сысой Псоичей каким-нибудь штаб-ротмистром или ремонтером. "Рыск" слово более всех прочих слов полюбилось Сысой Псоичам, тем более что они кроме самого слова "рыск" узнали, что оно неразлучно со словом "бла-ародное дело" и, наконец, что слово это американское. "У мериканцев, — стал бормотать любой из Псоичей, — все больше рыск. Что больше рыскует, — то больше барышу… Ловкий это народ мериканцы… Рыскуй — и знать ничего не знаю, ведать не ведаю, — а деньги так и идут в карман"… И вот Сысой Псоичи стали во главе всевозможных банков и стали рысковать по-американски, с присоединением к американскому и российского… Ничего не зная и не смысля ни уха, как говорится, ни рыла ни в кредите, ни в "рыске", ни в дивиденде, словом, ровно ничего не понимая, иногда не умея ни читать, ни писать, Сысои Псоичи стали заниматься "рыском", единственно руководствуясь указаниями своей утробы, которая "по нонешним временам" стала требовать уж не одной икры и т. д., а, как мне рассказывали про одну такую московскую утробу, всевозможных съестных тонкостей, вплоть до ученой свиньи и мороженого из "женских сливок". Перед новым годом Сысои Псоичи выдавали секретарям усиленные оклады, лишь бы сошелся "баланец".

— Скажи Михайле, — говорил Сысой Псоич, — чтобы у меня баланец был… Убью как собаку, и ответу не будет.

— Не сходится, Сысой Псоич! — докладывал, бывало, Михаила, — миллиону семисот тысяч нехватает…

— Чтоб было! Сказано, убью, — и не отвечу; запереть его в конторе, покудова баланцу не выведет по моему скусу…

Но и запертый на замок Михайло отвечал попрежнему:

— Откуда ж я, Сысой Псоич, возьму, коли экой прорвы денег нету…

— Неужто не сойдется?

— Невозможно-с!

— Ну вот что, ты лясы-то не точи и зубы не заговаривай, — а бери честно благородно две тыщи, — и чтоб было!..

— Попробую-с!..

После этого предложения в "баланце" начиналось некоторое движение.

— Ну что?

— Да лучше-с! Начинает как будто маленько подаваться… Миллион кой-как сколотил, — а все еще далеко до комплекта!

— Ну ладно, — пошевеливай, пошевеливай!.. Коли через час обладишь все честь-честью, — еще тыщу чистыми деньгами!

После этого Михайло уж не мог препятствовать и, подумав секунду, — восторженно восклицал: — "Н-ну! Давай деньги. — Готово! Разорвался — а уделал! Давай деньги на стол, — получай баланец!" — "Вот так молодчина, — одно слово орел. Правая рука, копье неизменное!"