И вот почему седоки земской повозки замолчали и ехали молча. А извозчик между тем с каждым шагом все ближе и ближе подвозил их к селению, в котором всем им предстояло совершить бесчисленное множество тех самых дел, которые как будто ничего не значат и ни для кого не имеют ровно никакого результата, кроме "езды" и "беспокойства".
Вот мелькнула изгородь села, вот и трактир "Белая Лебять", миновали и "Бакалейную и мускательную лавку с колониальными товарами" и подкатили к волостному правлению, а здесь, не более как через несколько минут, принялись и "дела делать". Судебный пристав, засучив панталоны, с портфелью подмышкой и в сопровождении десятского немедленно же отправился "описывать какого-то теленка", увязая по колена в грязи и проклиная свою участь; мировой судья поместился в одной из комнат волостного правления, а исправник — в другой. Один стал судить, а другой — бушевать. В сенях и на лестнице волостного правления, наполненных народом, настала мертвая тишина; только сторож поскрипывал сапогами, пробираясь к чуланчику, чтобы посмотреть, достаточный ли там запас розог. Сторож, как и весь народ, наполнявший волостное правление, не исключая и начальников, также очень хорошо знал, что в сущности все дело в неурожае и вообще в "нехватке", сопутствующей мужику на всех путях, тем не менее, заглянув в чулан и убедившись, что розог припасено довольно, успокоился и притих.
И вот среди этой тишины из камеры мирового судьи, стали доноситься такие речи:
— Да помилуйте, вашескобродие, как же мне его не обругать? Он же меня обчистил всего, всего меня оплел, значит, да не скажи я ему неласкового слова?
— Он — староста, начальник, и обращался к тебе с требованием податей, следовательно, по делу казенному, то есть он исполнял свои обязанности, и ты не имел права его ругать.
— Да чего же он, пропади он пропадом, теребит меня, когда я у него даже до последней жениной кацавейки позакладал? Ведь он, жид, ковриги хлеба не поверит без залогу-то! Ведь кабы ежели бы господь урожаю дал, так и без него бы пробились, а то, сами извольте подумать, как же тут управляться! Я ему телку должон был отдать своими руками за пять целковых, а кабы недельку погодить, так она бы пятнадцать серебром дала — вот и подати, а то он же меня обобрал, да я же ему и виновен.
— На него ты можешь жаловаться, если он тебя обидел, можешь взыскивать, но публично ругать его непотребными словами ты не имеешь никакого права. Он — начальник, он требовал денег не для себя, а как начальник, понимаешь ты?
— Чего нам понимать-то? Разбирай его, дьявола, когда он — грабитель, когда — начальник… Нам тоже недосужно… Вон третий год недород у нас… а тоже…
— К аресту на одни сутки. Доволен?
— Ну, пес с ним. Пущай, доволен.
— Маловато, вашескобродие! — послышался было голос из толпы, но на него не последовало ответа потому, что заскрипели перья, строчившие решение.
Слово "маловато" было произнесено одним из обиженных, и таких обиженных в дверях комнаты мирового судьи стояла целая толпа. Все это было сельское и волостное начальство; а известно, что начальство это, ознакомясь с правом иметь в своих руках мирские деньги, очень ловко пользуется ими для своих личных выгод и именно благодаря этим-то, очень короткое время остающимся в его руках деньгам и вырастает в кулаков. А когда же кулаку и раздолье, как не в неурожай, когда человек и заклад несет, и телушку продает за бесценок? Тут-то и наживаться. И вот, наживаясь лично, это же начальство пристает к объеденным им же людям с требованием податей, или с требованием своих долгов, нужных на новый, более выгодный оборот. Неудивительно, что их ругают, а иногда и бьют, и в лицо им плюют обиженные ими люди; и вот это начальство наказывает их за оскорбление себя как начальства, а не как мироедов. Неурожай был большой, кулаков много, наживы много, а стало быть, и много бедности и негодования, а стало быть, много и дел об оскорблениях. Вот почему из камеры судьи слышались в течение по крайней мере двух-трех часов только одни и те же фразы:
— За оскорбление при исполнении служебных обязанностей…
— Да ведь он же меня обобрал-то!
— Ты можешь взыскивать судом, но не имеешь права… На один день… Доволен?
— Шут его дери… пущай! Пес с ним.
И "довольные" выходили по очереди из камеры, держа в руках шапки и бормоча:
— Кабы урожаю бог дал, так не был бы я у него, у живореза, в лапах!
Но хотя "живорезы" и чувствовали, правда, не полное, "маловатое" удовлетворение, видя своих обидчиков, направляющихся в темную, "неурожай", о котором им было известно ничуть не хуже кого бы то ни было и который таился тут, в глубине всего этого беспокойства, заставлял их чувствовать, что ихнее начальническое дело тоже будет не совсем ладно: ведь за стеной сидит исправник, а это вовсе не означает, чтобы вместо неурожая вдруг урожай сделался.
А у исправника дела было еще больше. Для скорости и подмоги в маленькой каморке, прилегавшей к присутствию, занимаемому исправником, — каморке, в которой старшина и волостной писарь обыкновенно пьют чай, принимают взятки и шепчутся относительно разных дел, — заседал волостной суд; этим судом еще с осени было приговорено к двадцати ударам розог человек двадцать пять неплательщиков, обязавшихся к февралю месяцу представить либо деньги, либо "мягкие части". Но прошел и февраль, и март, и вот уж идет и апрель, а ни денег, ни мягких частей от этих козлищ не получено. Старосты и старшины, обессилев в личной борьбе с этой упорной и как камень бесплодной нищетой, представили теперь всю эту голытьбу прямо господину исправнику, а для "скорости" в исполнении приказаний последнего созвали волостной суд.
— Кабы ежели бы хлебушка бог дал!
— Все работишки нетути, вашескородие!
— Ономнясь вон хоть солому прессовали, а ноне…
— Не мое дело! — вопил исправник. — А на кабак есть деньги? Ты чего пьяный сюда затесался?
— Мы, вашескобродие, собственно…
— Собственно! Знаю я вас, каналий! Писарь, пиши волостной приговор…
— Эй, судьи, чего ж вы? — шепчет писарь, и судьи постановляют сечь пьяного.
Голос исправника гремит немолчно среди шума, просьб и объяснения причин, даваемых сразу всей толпой. Но разве может быть какое-нибудь уважение к этим объяснениям, если вообще невозможно уважить такую понятную и объяснимую, ясную причину, как неурожай? И вот почему исправник гремит и жестокосердствует, но он снисходителен, и некоторым опять дается отсрочка до Троицы, до Петрова дня, а некоторые "упорщики", "пьяницы" и вообще крайне неблагонадежные элементы деревенского общества идут под сарай, куда сторож несет розги, а два мужика идут помогать, то есть держать.
Таким образом, волостное правление, недавно еще молчаливое, начинает оживать, шуметь и двигаться. "Дела" кипят и выражаются в том, что под сараем идут разговоры о розгах, мочить ли их или так, идут уговоры непокорных: "ложись, ложись, не ломайся". В камерах судьи, волостного суда и исправника шум и крик, и все неурожай да неурожай. А в то же время из волости и из камер народ разбредается двумя потоками в разные места: от мирового судьи поток людской направляется в "темную", от исправника и волостного суда — под сарай. А скоро и третий поток хлынул оттуда же, из здания волости, хлынул сильным течением… Кто это? Увы! Это уж сами сельские власти, старшины и старосты… И их тоже исправник препровождает в темную, за нерадение, sa неисполнение приказаний, за упущения во взыскании.
— Знаю я, какой у вас неурожай! Небось с своим сеном, так по неделям в Петербурге живали, негодяи, а в деревне хоть трава не расти! А кто отвечать будет? Что ж мне за вас, негодяев, в темной сидеть, что ли?.. В темную!
— Да ведь, вашескобродие, кабы урожай бы… а то…
— В темную, канальи!