— А карандаш-то куда девал? — улыбаясь и, должно быть, что-нибудь зная про участь карандаша, спросил широкоплечий.
— А с карандашом, ничего, не очень плохо вышло!.. — с легкой улыбкой проговорил старик. — С карандашом вышло по-хорошему! Думал, думал я — куда мне карандаш? что мне с ним делать? Подарить какому-нибудь мальчишке жалко, все деньги ведь, продать — не покупают… Со старухой посоветоваться — совестно, да и что она поймет?.. Вот я и вспомни, что когда идешь на исповедь к святому причастию, так дьякон в книжку записывает имена, и за это ему деньги дают. Думаю: "Не возьмет ли он с нас со старухой вместо денег-то карандаш?" Подумав, пошел к нему. "Так и так, говорю, когда о посту будут исповедовать, не возьмете ли вот эту штучку за труды, а то денег у нас со старухой не будет?" Ну дьякон усмехнулся, говорит: "хорошо!" Так вот с карандашом-то хошь надумал я по-хорошему.
— Стало быть, теперь карандаш-то у дьякона?
— Ну это еще погодит! А как он его испишет да забудет? Карандаш у меня сохраняется в целости.
— Ловко ты, брат, с карандашом надумал! — сказал широкоплечий. — А ты вот чему подивись: уж, кажется, ты стар, а и тебя потянуло на уловку! И тебе захотелось, старому, какой-нибудь ловкий оборот сделать… Вот наш грех-то в чем!
— А господь-то и наказал, — сказал старик, — всех до единого наказал!
— Да ведь как эта самая подлость нас проняла всех! Как бы ты думал (широкоплечий обратился к моему вознице), Иван-то Мироныч ведь, кажется, тебе известный человек?
— Что ж? Человек ничего!
— Пошел он шапку покупать, и спрашивают с него шесть гривен, а у него двугривенный денег-то… Поглядел он шапки, померил, хорошо бы, а денег-то нет… Ну, стало быть, и идти надо домой… А он, однако, не идет. Стоял, стоял, смотрел, смотрел — не может отойти от шапки! Народу столпивши было довольно… Вот он постоял, постоял, да шапку-то под полу, и пошел… И пошел прямо зря, в поле… Идет да идет и сам не знает, что с ним делается… А бабенка какая-то увидала это дело и скажи хозяину: "Так и так!" Хозяин говорит: "Где он?" — "А вон идет!" Бросился хозяин, догнал его, остановил: "Давай шапку!" — "На!" — "Ты зачем украл?" — "Я так взял… там у тебя много!" — "Ну, — говорит хозяин, — судиться я с тобой не буду, а вот как поступлю". Взял этот самый картуз, свернул его в трубку, да самой этой трубкой-то козырьком — и ну Ивана-то Миронова в морду тыкать: "Я судиться с тобой, говорит, не буду, а ты подержи передо мной твою морду, так я тебе сделаю на память!" И сделал ему всю морду подобно как кисель, всю в кровь… Изуродовал и говорит: "Ну теперь ступай и помни, а шапку получи на память!" Так что ж Иван-то Миронов? Жаловаться, что ли, пошел? И не подумал. А идет по улице с разбитым лицом, а как встретится с кем, так и скажет: "Никогда не бери даром шапок! Я взял да и закаялся… Не велено брать шапок даром… Не берите, ребята!" Точно ополоумел… "От роду, говорит, этого со мною не было… А тут и сам не знаю, как… Не берите, ребята, чужого!" И вся рожа разбита… Да и сейчас, пожалуй, не очувствовался; как вором стал — не может понять!
— Глухо у вас! все вам в диковинку! — сказал мой возница.
— То-то, друг любезный, и мы так думаем, что с непривычки это… Кажется, ведь имеем понятие… бог не обидел, а тут словно одурь какая тебя возьмет… И сам не знаешь: что такое?
Такое объяснение неожиданных бед, свалившихся на головы мирных обывателей Гололобова во время ярмарки, весьма ободрило и хозяина, который все время находился в неловком и напряженном положении…
— Истинно так, одурь! — сказал он, ободрившись… — Я как, значит, проигрался да пришел домой, так точно проснулся… Глянул на Машутку, на Анну — точно у меня камень с памяти-то свалился, вспомнил все и даже охолодел… Скука меня такая одолела, силов нет! Говорю Анне: "Что молчишь-то, хоть слово скажи, все мне легче будет!" — "Чего ж говорить, надо опять за пряжу садиться…" И стала собирать… Ну, мочи моей нет! "Анна, говорю: хошь самовар, Христа ради, достань где-нибудь, поставь, чаю напьемся, может что…" — "Нет, говорит, не до того мне! Поди сам проси, я опять за пряжу сяду". Истомило меня всего, точно вот колесом переехало… Не вытерпел, ушел по деревне. "Дайте, братцы, хоть сколько-нибудь денег". Хожу, кланяюсь из двора во двор — в ноги, кажется, готов пасть… Кое-как в трех местах насилу-насилу двадцать пять копеек вымолил… Принес Анне: "На, говорю, купи крендельков, освободи мою душу!.." Ну и я ей благодарен! Уважила!
— Уважила? У тебя баба, брат, первый сорт!.. — сказал мой возница.
Эта похвала оживила и хозяйку.
— Так уважила! лучше не надо! Чисто с праздником сделала! И как искусно! Дал я ей двадцать пять копеек, думаю, хоть кренделей купит ребятишкам, все хоть что-нибудь… А она что же? На двадцать-то пять копеек эво сколько принесла! Гляжу, идет с ярманки, целая в руках охапка! "Всего, говорит, купила!"
— Это на четвертак-то? всего? — с изумлением воскликнула почти вся наша компания.
— Да! — весело сказала Анна. — На четвертак я купила всего, а он с рублям ничего не смыслит… Я-то вот каждую копеечку знаю — куда ее деть… Пошла, да рассудила, да раздумала хорошенько — ан и четвертак сколько мне службы-то сослужил!.. И мыла я взяла на две копейки, надо ребятишкам головенки помыть… И тесемок, и иголок…
— То есть, боже мой, сколько! — в восхищении говорил муж.
— И булавок взяла, и крендельков…
— Эво!
— И ковшик деревянный…
— Ишь!
— И синьки, и табаку ему же, дураку, взяла…
— То есть удивление!
— И горшочек купила… И поплавок в лампадку.
— Н-ну, ей-богу же, на редкость!..
— И зайчика Машутке, и всего еще много…
— Да будет, будет, будет! — почти кричал широкоплечий, — и так довольно!
— А кабы все-то деньги целы были, так и не то бы стало.
— И так она меня развеселила, то есть точно я из мертвых опять живым стал! Сам побег за самоваром, выпросил, заварил, и Машутка повеселела… и то есть… окончательно сказать, вполне она меня оправила!
— То-то ты с радости-то и убежал потом с Егоркой в кабак! — опять омрачаясь, сказала хозяйка.
— И, ей-богу, с радости!.. Чего? Ей-ей, рад!.. А то бы, кажется, совсем пропасть…
— Нет, брат, с твоей бабой не пропадешь! — решительным тоном проговорил широкоплечий, и все мы почувствовали, что пора уже кончать нашу беседу.
-
В ожидании утра и интересного зрелища "смотрин" надобно было как-нибудь скоротать ночь. Холодновато, неловко было лежать на жесткой лавке; воздух был тяжелый и душный, во сне плакали дети и громко храпели взрослые. Сон был не сон, а тяжелое забытье. Но и оно продолжалось недолго. На дворе стояла еще темная ночь, а Анна уже встала, налила чуть-чуть, с величайшей экономией, керосину, зажгла огонь в маленькой лампочке, и под ее босой ногой проворно застучала прялка, а в проворных руках запело веретено… Совершенно пробужденный, посмотрел я на ее лицо: в нем выражалась непреклонная воля и железная решимость опять, сызнова, "по ниточке" восстановить свои хозяйственные мечты и добиться их осуществления.
Я смотрел на Анну и думал: в былое время, если бы мне случайно пришлось в темную ночную пору миновать избу, где жила Анна, я, завидев тусклый, едва мерцающий огонек лампы, рад бы был тому, что огонек светит и что, стало быть, там живые люди, но не знал бы, какие печали и заботы этот огонек освещает. Теперь я уже знаю, что означает этот тусклый огонек, мерцающий в тусклом окне в темную осеннюю ночь, и не проеду мимо, не подумав о человеке, "по ниточке" созидающем свою независимость.
Впечатления следующего дня были много привлекательнее этих невеселых воспоминаний о ярмарке и горьких трудовых минут крестьянской "недостачи", тяжкого, неуспешного труда, о котором вчера шел такой долгий разговор. Все было хорошо и весело в утро следующего дня: и день был светлый, сухой, тихий и теплый, и деревенский житель, "по малости" принарядившийся по-праздничному и поставленный праздником в необходимость отдыхать, не работать, глядел веселей и приветливей. Главное же удовольствие и для нас с возницей, и для всей вообще деревни заключалось в даровом зрелище "смотрин" женихом невесты, обещавших в недалеком будущем складный, прочный, счастливый брак, прочное, складное крестьянское хозяйство молодой, крепкой, сильной и веселой пары. Никто не завидовал этому во всех отношениях завидному браку, но все искренно были довольны тем, что на свете могут быть такие складные дела и такая, по всем видимостям, складная, без сучка и задоринки, жизнь.