Изменить стиль страницы
8

Беспризорные дети явились у Руднева совершенно в другую пору его жизни. Эта другая пора, хлынувшая на чиновный люд кучею разных новин, прозвана в провинции всемирным потопом. Потоп этот поразил чиновников своею неожиданностью и настал именно в то время, когда люди беззаботно веселились и по возможности все устраивали к своему благополучию.

Вода начала прибывать после войны и прибывала помаленьку. Сначала с почты притащили объявление о какой-то газете, с почтительнейшим письмом к управляющему канцелярией, в котором просили содействия и сочувствия общему делу у чиновников, находящихся под его управлением, — сочувствия, необходимого именно теперь, когда настала пора отличить истинное от ложного, злое от незлого, доброе от недоброго. В заключение говорилось, что настало время говорить своим голосом и что подписка принимается там-то. В доказательство же того, что он, редактор, отличил истинное от ложного, — прилагался нумер газеты, имевший совершенно другое название, нежели "Московские ведомости". Это-то последнее обстоятельство и повергло чиновников в уныние; до сего времени они полагали, что под словом газета разумеются исключительно "Московские ведомости", а тут оказывается что-то не то. Ни воспоминаний о битве при Баш-Кадык-Ларе, ни о Синопском сражении, ни о генерале Андронникове, ни о каком-либо подвиге русского рядового, изловчившегося под пулями ставить самовар и сквозь тучу ядер умевшего пронести горшок щей. Куда девались все эти герои, сии чародеи мужества? Неизвестно. В прилагаемом листке о вышесказанных героях не упоминалось; словом, было совсем не то. Упоминал ли в этой газете автор о тротуарном столбе, о который он споткнулся, возвращаясь домой, он не пропускал случая сказать: "пора нам, наконец, сознать, что в настоящее время" и проч. Упоминал ли он о покачнувшемся фонаре, — он и тут прибавлял то же. Все чувствовали, что пора; в доказательство пробуждения провинций приводилось, что вплоть от Шадринска до Мозыря и от Гиперборейского моря вплоть до Понта Эвксинского все уже возликовало, все желает кого-то благодарить, обнять, расцеловать, — и, пользуясь этим радостным временем, устраивает литературные вечера, на которых читают "Бежин луг", "рассказ о капитане Копейкине". Все видимо совершенствуется, растет не по дням, а по часам и, по примеру столичных счастливцев, порицает местные тротуарные столбы и покачнувшиеся фонари и точно так же заканчивает эти порицания желанием, что "пора нам сознать".

Эта газета произвела на всю братию палаты, в которой служил Руднев, какое-то смутное, не предвещавшее добра, впечатление. Не знали, куда деть ее и что с ней сделать. Наконец решили поступить по законам. Для сего сочувствовавшие общему делу чиновники (оказалось, что все до одного сочувствуют) расписывались собственноручно на письме редактора: "читал и сочувствую". Контролер такой-то и т. д. Лист с подписями отправлен к редактору, с почтительнейшим уведомлением о готовности на все, не запрещенное законом (кроме подписки), а самая газета поступила в архив, была насквозь проколота шилом, связана веревкой, конец которой припечатан казенной печатью. И теперь значится за номером, под названием: "дело о журнале таком-то — на стольких листах, — началось и кончилось тогда-то".

Появление этой газеты, представляя собою совершенно небывалое доселе явление, почему-то считалось предвестием недоброго; точно так, как комета с хвостом непременно наводит на мысль о войне или холере. Кроме того, из Петербурга доносились зловещие слухи, что не только нельзя ждать прибавки, но, напротив, в скором времени воспоследует отбавка. Народ находился в тревожном состоянии.

В такую пору, как снег на голову, обрушился в губернское правление новый начальник. Сердца замерли. Старый начальник, удаляясь с насиженного места, заливался горючими слезами, присутствовал на обеде, данном чиновниками в складчину, на котором произносились самые искренние и задушевные речи или надгробные слова прошлому. Речи эти потому и были искренни, что говорившие их и сочувствовавшие им чутьем догадывались, что здесь и над всеми ими совершается заупокойная лития.

Новый начальник начал с того, что самым деликатнейшим образом отказался от хлеба-соли и просил его впредь не потчевать.

Сослуживцы начинали робеть.

Изумление общее возрастало ежеминутно. Вслед за отказом от хлеба-соли новый начальник изумил еще тем, что тут же, подавая всем руку, говорил: "надеюсь найти в вас честных и дельных товарищей" и проч., и даже сторожам говорил "вы".

Ошеломленные невиданной доселе начальнической лаской, чиновники после пожатия руки так и окаменели на своих местах. У каждого рука оставалась протянутою вперед; глаза, мутные, словно у замерзающего человека, смотрели в одну точку.

Когда страх прошел и чиновники сообразили все случившееся, то все разом заключили, что с таким мягким начальником можно жить запанибрата. И вследствие этого возликовали.

Но ликование было непродолжительно. Новый начальник, к великому изумлению, не считал особенным достоинством годами приобретенного искусства подписывания бумаг, которое при его предшественнике выводило в люди многих из чиновной мелкоты, не считал особенно полезным для отечества — сидеть в присутствии непременно во фраке, и являлся просто в пиджаке, что на начальника вовсе не походило. Не считал особенно вредным для отечества закурить в присутствии сигару. Все это было чем-то необыкновенным; представление о начальнике сходилось в головах сослуживцев с представлением опять о комете в виде огненного меча; но новый меч этот не рубил головы ни одному из смотревших на него, а все-таки было жутко.

Взыгравшие духом чиновники начинали снова пугаться и скоро испугались окончательно, когда начальник обратился к целому полчищу отборных служак с пожатием руки и с присовокуплением к этому фразы: "Я бы вас покорнейше просил приискать себе другой род службы".

— Ваше п во! Да у нас дети! жены! — хором заголосили пришибенные.

— Все, что только будет от меня зависеть… и проч. и проч.

Затем начальник удалился, а толпа чиновников совершенно застыла, с расставленными руками и неподвижными глазами, смотрящими в пол.

Таким образом всемирный потоп обнаружил первые попытки к опустошению. Некоторые из развращенного рода человеческого или старались укрыться в ковчеге, то есть заблаговременно выхлопотать пенсию и закупориться в благоприобретенных лачужках, другие же, подражая Ною, но не от избытка счастия, а от горя, нажали соку из виноградных гроздий и валялись целые дни без задних ног.

Опустошение было ужасное.

Между множеством народа, снесенного при общем крушении, были оба братья Рудневы: Иван Матвеич и Семен Матвеич. Рудневы в эту пору почти что вышли в люди, почти что стали не хуже других, — ив этот момент вода поглотила их. Иван Матвеич в последнее время был даже приглашен на обед к губернатору по случаю какого-то табельного дня, и хотя он там не решался взять куска в рот, боясь начальников, но все-таки одно присутствие, один выбор из целого стада желающих хоть глазком взглянуть на это пиршество и потом умереть, — что-нибудь да значит… И вдруг потоп!

Семен Матвеич тоже нашел себе место в ряду окружающих людей и предметов; говорю предметов, потому что, в припадке уныния и убеждения в собственной ненужности и негодности, Семен Матвеич часто сожалел, почему он не доска, не стул; на нем бы хоть рубашки гладили, на нем хоть бы сидели. Обстоятельства, однакож, устроили ему иное тихое пристанище.

Новый начальник, осматривая комнаты палаты, мимоходом вопросительно взглядывал на попадавшиеся в шкафах с бумагами бутылки, колбасы и прочее съестное для подкрепления сил, отворил дверь в чертежную и остановился, не решаясь сделать шага далее.

Чертежная была совершенно отдельная комната с большим столом и высокими табуретами; в комнате этой не происходило никаких занятий, и Семен Матвеич Руднев поэтому избрал ее своей резиденцией. В последнее время этот муж совершенно прирос к палате и никогда не оставлял ее, словно сросся с ее стенами и полом. После долгой борьбы за существование Семен Матвеич вздумал повести атаку на чиновничьи карманы. Ближайшим средством к этому было наниматься за другого дежурить и получать за это четвертак. Такого рода занятия понравились ему; они не требовали никаких терзаний головы, исключали всякое присутствие людей, надоевших Семену Матвеичу до тошноты, и, таким образом, доставляли ему и покой и некоторый верх над прочей братией, потому что скоплявшиеся мало-помалу четвертаки навели его на мысль еще более поэксплуатировать народ. Чиновная братия, в большинстве своих представителей ежедневно являющаяся с похмелья, очевидно жаждала опохмелиться и в такой крайности прибегала за четвертаками к Семену Матвеичу, который получал долг вдвойне от самого казначея при месячной раскладке. Поведя таким образом свои дела, Семен Матвеич скоро держал в руках всю палату, всем говорил "ты" и знать никого не хотел.