— А как же, господин начальник, с девочками-то быть?
— С какими девочками?
— Да ведь опосля ее две девочки остались… Нешто ты не видал их?
Зверь вспомнил, что "видал" девочек тогда, когда "сокрушал", тогда, когда "торжествовал", но не думал о них и при таких обстоятельствах, а тем более после того, как случилась беда и когда пришлось употребить много средств и много ума на то, чтобы замять дело.
— Где же они? — спросил зверь.
— Да где ж им быть? Куда они денутся?.. Как жили у меня с матерью, так и живут… А воля ваша, мне кормить их нечем!
Женщина, не окончив речи, вышла в сени, но тотчас же воротилась оттуда и привела с собою двух девочек, десяти и восьми лет, одетых в лохмотья, в опорки, иззябших и робких.
— Едва я взглянул на этих малюток, — пристально глядя в пол и точно стараясь лучше рассмотреть какое-то непонятное и странное явление, говорил прохожий, — на их ноги… лица… как они рукавом утирают свои обтаявшие лица… я почувствовал себя в полной их власти… Их положение, участь, будущее — все это сразу овладело мною; я увидел, что я обязан, именно я непременно обязан взять их и посвятить им всю жизнь… Когда случилась беда и мне пришлось отписываться от начальства, я также чувствовал всем моим существом, стремившимся к самосохранению, что мне нужно отписываться. Мой распутный ум указывал мне, что делать, как говорить, что писать… И точь-в-точь то же случилось теперь, только совсем, совсем иначе… Я почувствовал, что именно я должен их вырастить, защитить, укрыть и сохранить от зла, от погибели… Как вторглись в меня такие мысли, не знаю. Но я никогда не жил такими обязанностями, и они проснулись во мне сразу…. Я слышал какие-то неслышные голоса их мертвой матери, их мертвого отца, я чувствовал, что где-то в могиле, в мерзлой земле дрогнуло чье-то сердце, что оно стало теплое, — и мое сердце тоже пробудилось… Вот с этой минуты и начинается мое полное разорение, расстройство, моя гибель, мое неумолчное душевное терзание.
Зверь, который целую ночь бьется около овчарни, царапает когтями о ворота, перегрызает плетень, ломает жерди, — делает все это потому, что перед ним овчарня, запах овечьей шерсти, овечьего мяса. Пустой сарай он ломать не будет, его чутью нужен аромат снеди, возбуждающий все его умственные и физические силы. Вот такой-то аромат возбуждал умственные и физические силы и нашего зверя-рассказчика. Но пришли две девочки, с которыми он был связан преступлением, заставили его ощутить некоторую с ними связь, и умственные силы его пробудились в совершенно ином, незнакомом ему направлении. Не подлежащая сомнению связь его с сиротством девочек возбуждала в нем не звериные инстинкты, но чувство сострадания, а потом и сознание виновности, преступности и злодейства, кровопийства и кровопролития. Он пришел в ужас от самого себя. Положение девочек и лежащая на нем нравственная относительно их обязанность охватиливсе его существо; Он откопал бумаги, принадлежавшие родителям девочек, и, узнав, что у них был какой-то крошечный фольварк почти на границе Польши, задумал возвратить этот фольварк, попробовал хлопотать, ходатайствовать за детей тех самых людей, которых он погубил, и с каждым мгновением убеждался только в собственном ужасном нравственном падении; он натыкался на собственные свои доносы и понять не мог зверства, которое находил в них. Оно становилось для него невыносимым, и вместе с тем он не мог выносить и тех лиц, с которыми он раньше был в союзе и в дружбе. У него было новое дело, и он отдался ему с тою же зверскою страстью. Грубость, дерзость, обычные ему, перенесены были на другую почву и направлены против того, что было ему опорою. И этот переворот прежде всего отозвался на нем же самом. Прежде его любили, как умного взяточника и плута; теперь стали ненавидеть, как разлюбившего плутовство и взяточничество. Против него сразу было поднято множество замятых дел; вся эта грязь со всех сторон шла на него, расточая его достояние, приводя к нищенству, к полному разорению, грозя судом, тюрьмой, каторгой… Но он уже не мог остановиться: девочки для него с каждой минутой становились единственным лучом света; он с каждым мгновением все больше и больше привязывался к ним; без них вся его жизнь — тьма, разврат, кровь и тюрьма. Нет, ему нельзя расстаться с ними; он спасет их, выхватит их из ужасов жизни, выберется сам с ними на свет, — он найдет!
И вот он со всею энергией устремился к своей цели; он просудил все, что у него было, ожесточился на все прошлое и на все, что помогало ему жить в прошлом такою ужасною жизнью. Страх погибнуть именно за это прошлое доводил его до отчаяния, и в таком состоянии он, распродав все, что у него было, и устроив девочек у той же самой женщины, у которой они жили после смерти матери, уехал в Петербург хлопотать. Здесь он "подавал" во все места, рвался, добивался, выходил из себя и везде только терял от своего грубого, дикого нрава, от своего скверного вида, от своего скверного прошлого, которое раскрывалось, пил с горя, попадал в участки, был бит, выгоняем в шею, опять смирялся, писал прошения с текстами архиереям, опять ожесточался и, в конце концов, полусумасшедший, голодный, рваный, опять бежал пешком домой, к девочкам, которые давно уже голодают.
— Грабителя, подлеца, зверя, развратника, попирателя божеских и человеческих законов поддерживали, хвалили, руку жали и угощали!.. А когда меня посетил бог, когда во мне бог, сам бог…
Скуластое лицо его все в слезах, и сжатый кулак глухо колотит в измученную грудь.
-
Не думаю, чтобы девочки могли погибнуть; некоторая доля благотворительности обязательна в настоящее время почти для каждого русского захолустья. Не думаю также, чтобы могли даром пропасть и монологи зверообразного прохожего: он пройдет (если только пройдет) тысячи верст, и все, что он скажет встречным и поперечным о своем прошлом величии и своем прошлом злодействе, будет поучительно.
Таким образом, в бродячей русской толпе, взращенной обилием возможностей не только поддерживать в человеке, а и развивать в нем до громадных размеров хищные инстинкты, слышатся не одни только воспоминания о лакомых кусках, но иной раз и жестокая критика путей, которыми это лакомство достается человеку.
Что касается нашего "истукана", с которого началась наша речь и к которому мы теперь на минуту возвратимся, то он, повидимому, совершенно далек от самомалейших попыток сомневаться в доброкачественности тех лакомых кусков, которые он уже отведал и которые с непоколебимою уверенностью предвидит в будущем.
— А уж жена у меня, ребята, попалась, так это, кажется, только во французских романах может быть возможно! Как приволок я из Болгарии с собой деньжонки, то и думаю: как бы мне время провести поприличнее? Нанял себе около Серпухова дачу, мезонин… Купаюсь, хожу на станцию в буфет, покупаю газеты, букеты, завожу знакомства. Сижу однажды в трактире (около станции большая деревня выросла, пять трактиров), пью портер; садится против меня мастеровой; сел, потребовал пива, вынул из кармана целый пучок писем и давай читать вслух. А уж, надо сказать, пришел он во хмелю, в порядочном заряде. Читает письма и что дальше, то больше, на весь зал: "Ангел мой прекрасный! Я в тебя влюблена! Я вся пламенная женщина! Отчего ты не можешь соответствовать? Я родителей нисколько не боюсь! Не бойся, не будь глуп. Как ты не можешь понять своего счастия?" И таким родом оказывается, что привлекает она его, а он, балбес, упорствует. "Чего же ты, дурак, говорю, ломаешься?" — "Боязно; отец у нее — хозяин здешней гостиницы, вон, говорит, за буфетом стоит… Он узнает, сотрет с лица земли. У него урядник знакомый!" — "Да тебе-то какое дело, когда она сама не опасается?" И стал я его подхрабривать, потому что эти дела я очень обожаю… Постановил я ему коньяку с лимонадом, — дай, говорю, письма почитать. Читаю письма, окончательно прихожу в восхищение! Такая непоколебимая девица, вольная, удалая — в жизнь не видывал! Раззадорили меня ее письма, стал я этого фабричного ругать, трусом его, дураком обзывать, да постепенно его и довел. "Не боюсь, говорит, никого! (Коньячищу он осадил порядочно, пока я чтением-то занимался.) Не боюсь никого! Экая беда, что хозяйская дочь в меня влюблена… Не боюсь и хозяина! Хозяин, а хозяин! вот твоя дочь мне любовные письма пишет, а я тебя, дурака, не боюсь!" Пошел по зале шум; услыхал хозяин, испугался, выскочил из-за буфета, схватил у мастерового письма, позвал людей, проводили его в шею, а там околодочный на улице подхватил… Хозяин как выхватил письма-то да прогнал любовника, так и ушел куда-то. А мальчишка, который порции подает, бегает по трактиру: "Ну, говорит, будет теперь дело!" А меня очень подмывает узнать, что за девица такая хозяйская дочь. Подозвал мальчишку, стал его допытывать и все как есть узнал. Хозяин женат на второй; от первой жены у него две дочери и сын, но они не живут с ним в доме, потому что от мачехи нет житья никому, потому что это сущая ехидна. Длинная, худая, больная, жадная; думаешь, каждую минуту кончится, умрет, а она все родит, злится и всех поедом ест. Вот отец-то и отделил двух взрослых дочерей; которые тоже очень, вишь, характерные и мачехе спуску не давали. Отец нанял им флигель на другой стороне улицы и поселил их с своею матерью-старухой; обед, чай носят к ним из трактира. А сын-то от первой жены и есть тот самый мальчонка-половой, который мне все это рассказал. "А что, спрашиваю, хороша твоя сестра, которая письма мастеровому писала?" — "Первая, говорит, красавица!" Захватило меня что-то за сердце, говорю: "Сделай милость, устрой знакомство!" Вынул ему две золотеньких штучки. "Вот, говорю, ей-богу, твои будут!" — "Что ж, говорит, могу!" Уговорились, когда прийти, все честь-честью. Прихожу, как сказано, узнаю от мальчонки, что мастерового и след простыл, что сестра его очень рада и чтобы я сейчас шел мимо их флигеля, а она будет смотреть, а потом пришлет записку с ответом. Пошел… Сидит… Ну, одно сказать… ноги у меня подкосились… Развязная, просторная, в блузе… глаза, коса… Н-ну, окончательно нет слов высказать! Еле приплелся в гостиницу, послал мальчишку за ответом, — в то же мгновение возвращается. "Колька вам объяснит, как поступать, а я очень вам обрадовалась!" Колька мой и отрапортовал. В первом часу ночи прямо в окно. Старухе дадут водки; и дворнику, который в кухне, также водки, другая сестра ляжет в сенях, а я, — братишка-то сам говорит, — дом на замок запру и отцу ключ отдам… Жду, не дождусь ночи. Наконец…