Но венцом радости этого счастливого дня был третий отрадный факт, и подарила мне его не пресса, не газета, а самая жизнь. Пришел по какому-то делу тот самый мужик с деревянным мозгом, который приложил печать под удостоверение о неблагонадежности моего приятеля, а его жильца, — человека, от которого он "худа не видал". Разговаривая о том, о сем (кажется, о дровах или об камнях — с этим мужиком нет других разговоров), он вздохнул и сокрушенно произнес:

— Вот и еще новый расход на шею себе намотали!

— Кто и какой расход?

— Да мы — обчество…

— Какой же?

— Да избу наняли для странних людей… Теперь сами, чай, видите, сколь много народу идет нищего. Всякий ночевать просится. А пусти — обокрадет… Вот и порешили нанять мирскую избу, чтобы все, кому ночевать требуется, шли бы туда… То есть, чтобы по дворам не пущать…

— Что ж, это отлично!

— Отлично-то отлично, а двадцать пять рубликов отдай за избу-то,

— Кому же это пришло в голову?

— Коли меня обокрадут, да тебя обокрадут, да сожгут раза три всю деревню, так и придет в голову… Спроси-кось, кто у нас не обокраден… Ну, все и порешили…

Деревянный мужик долго рассказывал мне насчет воровства и всякого разбойства, но я и не слушал его — я был ужасно рад еще раз в этот счастливый день.

"Это, — думал я, — тоже своим средствием. Это — новое; этого не было; это не хозяйственное, а общественное, хоть капельку, но доброе. Тут есть уж внимание к чужому горю, тоже капельное, но уж не только свое..."

И я был необыкновенно этому рад. Сочтите теперь: солдат невиновен; публика имеет право роптать, и в конце концов мои односельчане тоже делают какое-то дело на том основании, что людей бросать зря нельзя… Все в этих фактах говорило о каком-то пробуждении сознания — и не к худу, а к добру.

VI. "С ЧЕЛОВЕКОМ ТИХО!"

Конечно, в рассказанной мне деревянным мужиком истории об открытии ночлежного дома для "странних" и прохожих людей не последнюю роль играло простое чувство самосохранения, желание "отделаться" от случайного, бог знает откуда идущего и неведомо что думающего человека; но "отделаться" можно бы было и другим образом: просто не пускать, гнать от окна, в которое обыкновенно стучит палочкой прохожий человек, просясь на ночлег, — иди, мол, куда знаешь, ночуй, где хочешь… Однако не случилось этого: обыватель перестал пускать на ночлег в свой дом, но без ночлега не оставил, и это последнее обстоятельство глубоко радовало меня… В этом поступке виднелась уже капелька заботы о ближнем, капля сострадания к нему, капелька мысли о том, что у человека есть какие-то обязанности к человеку же, — обязанности, не входящие в круг забот и обязанностей моего дома, моего хозяйства, моего тяжкого труда. Ночлежный дом устроен не только для личного удобства обывателей, но и для удобства неизвестных, не имеющих пристанища, людей, а это ново, удивительно ново в наши серые, тяжелые, угрюмые дни… Ведь действительно мы все решительно забыли о том, что называется чужая беда; "общее благо" превратилось в самое пошлое выражение, не имеющее смысла, выражение окаменелое и не только не разрабатываемое общественным сознанием, не только не совершенствующее это сознание, не очищающее его от непропорционально владеющих им страха жизни и узкости жизненной задачи, но, напротив, с каждым днем приводящее понятие о "благе" до размеров макового зерна и твердости камня. Весь жизненный горизонт заставлен так называемыми вопросами, проектами и т. п., но холодом пустого погреба несет от них. Рубль и желание не потерять его видно в каждой из этих, загораживающих свет, "серьезных" общественных задач — человека не видать за ними: не видать его души, его мучений, страданий, недоумений, желаний… Весь горизонт заставлен и загорожен толпами людей, "исполняющих обязанности", но не знаешь, во имя какой цели все совершается… Скрипят перья, сабля звякает у бедра урядника, рысью едущего верхом, сторож тащит кучу пакетов на почту — все это дела, от всех веет только одним: "не твое дело", "пошел прочь", "здесь свои дела, посерьезнее твоих". И вот эти-то "свои" дела, как неприятный и неделикатный гость, поселившийся в вашей комнате и не стесняющийся в своих привычках, несмотря на то, что он в чужом доме, не дают возможности быть самим собой… Волей-неволей надо молчать и ждать, покуда неделикатность уедет. Иногда из нежелания самому поступить с этим гостем грубо и выпроводить его, иногда из невольного страха вызвать в неделикатном человеке еще более неделикатные черты характера вы молчите, говорите себе: после, когда уедет, я примусь опять за свое… И, право, если это неделикатное посещение продолжается долго, можно легко поддаться угнетенному душевному состоянию, потерять нить мыслей, прерванных появлением гостя, а иногда и забыть эти мысли, да так забыть, что и не вспомнишь… Гость уехал, а не знаешь, что делать, забыл, о чем думал… "Что это я хотел?" — припоминаешь, и не можешь припомнить… Вам говорят: пакеты, которые сторож тащит на почту, и урядник, который едет верхом, и вопросы, которыми загроможден горизонт, — все это делается во имя общего блага… Я нисколько не сомневаюсь в этом — иначе зачем вся эта суета и возня? — но я не могу утаить, что у меня нет совсем с этим связи, я по человечеству-то не задет этим за живое. Несмотря на то, что весь горизонт сплошь уставлен и загроможден "серьезнейшими" вопросами, — как человек, живое существо, я чувствую, что мне только холодно от них… Вся психологическая сторона, вся духовная и экономическая драма хотя бы такого явления русской жизни, как "кабак", на горизонте обозначена "питейным вопросом", но ничего общего с живым человеком, приведенным к кабаку множеством психологических и иных причин, не имеет. "Патент есть?" — "Есть". Только и всего. А человек, валяющийся в канаве, к делу не относится… Улучшение быта духовенства, стоящее на горизонте, опять-таки игнорирует всю психологическую сторону дела. Загроможден горизонт вопросами, но все они сужены до размеров рубля серебром; все они не освещены, не согреты и не соединены друг с другом мыслью о том существе, которое в зоологии называется "человеком", нигде об этом существе не сказано ни единого слова. Все вопросы поставлены в обрез, жестко и "без разговоров". На первом плане стоит прямо "дороговизна съестных припасов", а за припасами непосредственно следует "улучшение быта"; но зачем все это и какую такую мою, личную, человеческую сторону будет удовлетворять тот или другой начальник, поборов дороговизну съестных припасов, — неизвестно, и никто этого не знает. Да и вообще, говоря биржевым словом, "с человеком — тихо", и внимание к нему, к его божественному (эва!) происхождению превратилось в нуль, и во всем мире по этой части творится что-то недоброе… Возьмите хоть египетскую войну и скажите, было ли что-нибудь подобное с сотворения мира? Прежде воевали народы, но и владыки народов воевали одновременно — владыки даже вели бой… Теперь владыки с владыками находятся в самых лучших отношениях, только и пишут друг другу о дружественных чувствах, а подданные дерутся. И за что?.. Прежде всякая драка начиналась непременно во имя какого-нибудь высшего интереса, высшей цели… "Освободить гроб от ига… Освободить от ига вообще… За веру… За порядки и цивилизацию… За освобождение… Наконец просто — покорить, завоевать…" Ничего этого нет в данном случае: завоевывать никто ничего не хочет; ни о вере, ни о свободе или освобождении нет и речи, а просто только: "отдай деньги!" — и больше ничего. В Англии вздорожали "съестные припасы" (так и в манифесте об объявлении войны написано), нужны деньги, феллах не платит; и вот английские купцы посылают флот с пушками и начинают выбивать недоимку из мужиков Египетской губернии. Заряжают пушки, палят — палят день, два — и посылают парламентера, у которого на знамени написано: "Отдай апрельский купон в два с полтиной!" Навстречу этому парламентеру выезжает другой, у которого написано: "Повремените, покуда овес продадим, хотя до покрова". — "Мы уж временили, — отвечал Сеймур, судебный пристав английских купцов, — довольно! Вам доверяли, хотели как лучше, а вместо того — одна неблагодарность… Приноси купон, а не то опять начну выбивать пушкой. У меня разговор короток". А падишахи в это время сидят, пьют кофе, говорят друг другу любезности и ожидают, когда уйдет судебный пристав, чтобы опять взять в руки бразды правления. Сыновья солнца, братья луны, отцы вселенной не могут воспрепятствовать, при всем своем могуществе, истреблять собственных своих подданных купцу — истреблять тысячами за то, что у купца векселя неоплаченные в кармане. "Банки возроптали…" А возроптали, так можно и из пушки двинуть… Совершенно частные интересы — банковые, акционерные, интересы рубля — с пушками вторгаются в страну за получением недоимок, и сын солнца ничего не может сделать. Представитель английских мироедов с пушками и бомбами лезет через моря и океаны и кричит: "отдай купон!" Он знать ничего не хочет — ни трактатов, ни конвенций. "Это до нас не касающее. Отдай купон, больше ничего!.." Прет, преодолевая все преграды и пренебрегая всякими приличиями и обычаями, и если обнаруживает какое-нибудь и к чему-нибудь внимание, так единственно только в случае, когда натыкается на другого купца, у которого тоже векселя. Представитель совершенно частной компании, то есть кучки частных лиц, человек, не облеченный и каплею той власти, которою облечены падишахи, Лессепс приехал в Суэц и говорит: "Тут я не пущу. Я тут хозяин… Я не позволю". — "Да нам деньги надобно получить!" — возражает Сеймур и лезет с флотом, полагая, что раз он сказал: "мне деньги получить", так тут уж расступись всё и вся… Однако нет! — "Да и нам тоже нужно деньги получать, — возражает Лессепс: — что вы уж очень-то!" — "Да у меня векселя…" — уж робко возражает судебный пристав… "И у нас тоже векселя!" — гордо говорит Лессепс… "Да ведь по купонам мне надо с них получить… сами посудите, доверяли, а наместо того… Позвольте, пожалуйста, проехать, выпалить из пушки!" — "Мне тоже надо получать по купонам".