— Ну-с?
— А для этого нужны деньги. И кроме вас, как отца, никто не даст им этих денег, никто с такою теплотою не озаботится…
— У меня, сударыня, — резко и с расстановкой говорит муж, — ни денег, ни теплоты нету. А поэтому позвольте вас препроводить всех к чорту… и…
Репа судорожно сжимает в руке подсвечник; жена защищает лицо руками.
— И… и… и… — задыхаясь, тянет муж, находя, что поток слов истощился и необходимо теперь пустить в ход: подсвечник.
— Вы не смеете орать здесь! — воодушевляется супруга. — Это мой дом… да! и я не уеду отсюда до тех пор, пока не получу от вас деньги… Вы думаете, что я в самом деле стану ухаживать за таким животным, как вы?
Репа вдруг чувствует, что он как есть животное. В неизбежные минуты скуки он все-таки поверял себя и находил, что он действительно имеет задатки свинства и глупости. Теперь это подтверждает человек разозленный, следовательно, говорящий сущую правду. В груди оскорбленного мужа идет борьба, страшная, неразводимая драка. Мгновенно припоминает он разные "коварства", "вероломства", измены, которыми истерзала его эта женщина; свою пламенную, но попранную любовь… все это клокочет, шумит, лезет наружу в задыхающуюся грудь и выпученные глаза и заставляет-таки руку запустить подсвечником, который попадает в стекло, и из уст Репы вырывается:
— Делайте, что хотите, змеи, и будь вы прокляты отныне и до века…
Репа уходит и на другое утро узнает, что супруга уехала, а вместе с тем узнает и то, что ему не из чего напиться чаю, так как самовар увезен; не из чего и нечем есть, так как и ложки и тарелки — все это увезено… Через день приходят неизвестные люди и объявляют, что если он, Репа, хочет спать не на полу, а на кровати, и если не хочет, чтобы исчезли из залы столы, стулья, зеркала и проч., одним словом, если не хочет уподобиться летучей мыши, гнездящейся в самых пустынных местах, — то должен заплатить известную, сумму за прокат.
Репа соглашается, только просит подождать…
По временам, спустя долго после катастрофы, когда Репа успеет прилежаться к новой, более скудной обстановке, у него снова является охота позабавиться, но в эти минуты грусть, плотно заседая в бровях, не оставляет своего места и проясняется только слегка…
С трубкой в руках и самым спелым, как бы слегка припеченным носом выходит он на крыльцо в сад и безмолвно созерцает серьезный шум елей, которые будто жалуются, что и они теперь ни при чем, что некому теперь под их широкими ветвями творить всякие игрища… На грядках кое-где работают мужики…
Г. Репа стоит и безмолвствует долго; наконец, придумав штуку, произносит, обращаясь к мужикам:
— Эй, Семен, Иван!.. что ж, прошения-то подавали?
— Какие прошения? — удивленно спрашивают Семен и Иван.
— Как какие?
Репа так произносит эту фразу, что другие мужики, как и все, строгие к своим делам, особенно теперь, оставляя работу, приближаются к барину.
— Как же не подавали? Что вы в Сибирь, что ли, хотите?..
— Мы не подавали…
— Ах вы, дураки, дураки.
Мужики сразу перепугались, вовсе не зная, какие это прошения и о чем приказывают им просить, а барин продолжает:
— Срок и так уж пропущен, а они и не думают.
— Егор Петрович, ты нам, бога ради, напиши, — говорит один кто-то.
— То-то, бога ради!.. Не скажи — не догадаются… Вон, тоже вчера из Прялкииа троих поволокли в каторжную работу… Тоже вот так-то мялись; ну уж так и быть, напишу…
— Теперича, поди, свидетелей надыть?.. — озабоченно произносит один из мужиков.
— Понятых надо созвать беспременно, — говорит другой.
— Ничего не нужно, я вам так сделаю…
Мужики рады; а Репа идет в комнаты; час ищет перо, другой час — бумагу, третий — думает, выпивает и, наконец, придумывает, что лучше всего настрочить мужикам жалобу на судебного следователя и мирового посредника…
Жалоба готова и вручена мужикам, которые, ничего не понимая, шлют бумагу, куда нужно. А Репа остается опять среди скуки и в трезвые минуты вздрагивает при мысли, что эта жалоба наделает бед.
Действительно, через несколько времени являются в обиталище Репы какие-то незнакомые люди, возвещают ему, что он под судом за смущение крестьян и ложный донос.
— Ну что ж, — кротко говорит Репа, приученный ко всякого рода бедам, а через минуту прибавляет: — Ах вы, дьяволы-дьяволы!!. Везите вы меня уж лучше прямо в каторгу, а то я вам пропасть хлопот наделаю…
Вообще нужно сказать, что для мужеского полу из породы "сильных" натур теперь великий загон настал, и они находятся в нестерпимой и жгучей тоске. Кроме сильных натур, в деревне тоскуют только барышни, которым хочется или за афицера, или уехать в город поплясать. Истинные хозяйки, особенно занятые и крайне поэтому довольные, именно в нынешнее время не скучают. У них нет свободной минутки. С раннего утра вы видите, что настоящая обитательница села уже на ногах: поминутно снует она от амбара и погреба на огород, в коровник, в сад… Там посмотрит, хорошо ли полют, там пожурит, и вообще хозяйский глаз не пропустит ни одной точки, которая более или менее имеет влияние на хозяйскую гармонию, без того, чтобы не привести ее в надлежащий порядок. Ежели настоящая хозяйка ездит в город, то не за какими-нибудь белендрясами, а в гражданскую или какую другую палату, и на губернских дам смотрит с презрением.
— Что они делают-то? Едят да сидят? Что ж это за жизнь? Да я куском-то подавлюсь, ежели знаю, что не я его выхолила, а с базару кухарка принесла…
Если вы даже вовсе не хозяин, если вы точно так же, как и барыня губернская, выросли на чужом, купленном хлебе, — вам все-таки невыразимо приятно будет денек-другой прожить в домике сельской хозяйки, и притом прожить исключительно порядком и стройностию, которая господствует в ее жилище. Весь этот окружающий вас покой слагается многими терпеливыми годами, и хозяйка, гордясь им, подробно и без малейших упущений расскажет вам, как по писаному, историю всего окружающего вас благоденствия: эти два кресла куплены пять лет назад, когда убили и продали двух черных свиней. Но что стоило откормить и взлелеять их? Вот эти портреты двух генералов выменены за два ушата отличнейшей малины; но что стоило привести эту малину в отличнейшее состояние? и т. д. И зато все эти стулья так горды собою, генералы до такой степени чинны и величественны в своих мундирах и воинственных посадках, что вам непременно нужно несколько посмириться и для вашего же собственного сельского счастья уважить окружающую вас стройность.
Скучают, говорю, только барышни. Общества у сельской барышни мало; приходит, правда, к ней иногда дьяконская дочь, но "какие же могут быть с ней разговоры"?
— Тятенька вчерась купили лошадь, — скажет, например, дьяконская дочка.
— Какую? — сама не зная зачем, спрашивает барышня.
— Мерена-с…
— Хорошую?
— Она лошадь очень даже хорошая, ну только — стали у нее в роту смотреть, а у нее нету языка…
— Как нету?
— Да так-с… отвалился-с… — заключает серьезным тоном дьяконская дочка. А потом снова сидит полчаса молча, не шевелясь, и пощипывает бахрому у мантильи, смотря при этом в землю.
— Ну, прощайте, — произносит, наконец, она.
— Куда же вы?
— Домой-с, нужно.
— Приходите же опять.
— Прийду-с…
И расстаются. А барышня принимается опять скучать. Книг у ней никаких нету; правда, отыскала она какую-то толстую книгу, но это была такая серьезная книга, что барышня в ней ровно ничего не поняла. В голове ее почему-то уцелела фраза из этой книги: "Висок есть самая чувствительная часть человеческого тела". Иногда она стоит у окна, ничего не думает и вдруг вспоминает: "Висок есть самое чувствительное…" и проч. Что за гадкое состояние!
— Скажи ты мне на милость, о чем это ты ахаешь, — рассерженно спрашивает у дочери мать, когда та от тоски разрешается продолжительными вздохами.
Дочь молчит.