Это подтвердили и революция, и коллективизация, и индустриализация страны. Уже тогда общественное развитие, идейное противостояние требовали чуть ли не постоянного создания новых смыслов, способных овладеть сознанием граждан страны. И Великая Отечественная война это подтвердила. Литераторы создали понятие «наука ненависти» по отношению к гитлеровским убийцам. Это понятие стало основой «ключевых посланий», после которых их авторов объявляли в Германии врагами Гитлера и Геббельса.

В годы «холодной войны», когда пропагандисты англоязычных стран использовали такие яркие образы, как «железный занавес», «империя зла», «права человека», «свободный мир», язык советских пропагандистов пестрел такими убогими выражениями, как «безродный космополит», «загнивающий Запад», «американский империализм» и т. п. Да и могло ли быть иначе, если тексты писали партийные пропагандисты, а не интеллектуалы-гуманитарии.

Причина была и в том, что развитие языка сдерживалось отставанием обслуживающих его наук.

Еще в 1940 г. известный языковед Л. В. ГЦерба ввел в лингвистику понятие «тезаурус», но развить его в коммуникативной практике не получилось. А тезаурус давал новые возможности для коммуникаций, потому что он подразумевал наличие открытой и подвижном системы значении, хранящихся в памяти индивида и организованных по принципу: от общего – к частному внутри определенной сферы употребления. Во многом тезаурус формировался коммуникативным окружением индивида, вбирающим в себя особенности того социально-культурного контекста, в котором протекает знаковое общение с другими людьми. Но партпропагандист, как правило, не общался с интеллектуалами-гуманитариями, потому его тезаурус был заведомо беспомощен. Но тогда, в условиях сдерживания развития лингвистики, понять это было трудно. Зародившаяся в СССР в 40–50-е годы психолингвистика (а языковое сознание оттуда) не обогатила коммуникативные процессы из-за «подозрительного» отношения к ней.

А на Западе набирали силу и психолингвистика (Н. Хомский) и социолингвистика (X. Карри), которые исследовали отражение различных социальных и социально-психологических явлений и процессов, роль языка в жизни и развитии общества. И когда социология заявила о возможности социального конструирования реальности (П. Бергер, Т. Лукман), лингвисты взялись за изучение роли языка в этом процессе. Они доказали способность языка к созданию грандиозных систем символических представлений, которые возвышаются над реальностью повседневной жизни подобно явлениям иного мира [418] . По сути, эти исследования вывели массовые коммуникации на новый, глобальный уровень.

Но язык – такая субстанция, которая живет не только сознанием, но и чувствами. Ускорение совершенствования «чувственной» стороны языка, развиваемой литературой, публицистикой, так же возможно, как и ускорение процессов интеллектуализации языка, развиваемой наукой. Когда поэзия смыкается с рациональным знанием, это, несомненно, открывает новые возможности для массовых коммуникаций. Не об этом ли строки Н. Заболоцкого:

Есть черта, присущая народу:

Мыслит он не разумом одним , —

Всю свою душевную природу

Наши люди связывают с ним.

Оттого прекрасны наши сказки,

Наши песни, сложенные в лад.

В них и ум и сердце без опаски

На одном наречье говорят.

(«Ходоки»)

Сила массовой коммуникации зависит от участия в ней поэтов и писателей, причем талантливых. Дайте волю поэтам – и они перевернут сознание.

Понимая силу пропагандистского слова, которое исходило не от партийных чиновников, а от литераторов, Сталин не воспринял выступление главного редактора газеты «Известия» Н. И. Бухарина на Первом всесоюзном съезде советских писателей (1934). Его доклад «О поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР» расколол съезд. «Пролетарские», «комсомольские» поэты категорически не приняли его позицию. Поэт С. Кирсанов обвинил Бухарина в том, что тот «стремится увести поэзию с боевых позиций участия в классовой борьбе». Серьезное обвинение, особенно в то время, когда в стране идет коллективизация села, индустриализация экономики, ускоренно строится социализм.

Сталин не принимал «литературную» позицию Бухарина, считая, что в накалявшейся политической борьбе по поводу методов достижения промышленной мощи страны писатели и поэты должны словом поддерживать его, вождя, политику. И пусть это будет прямолинейно, пусть будет рифмованный лозунг, но строки должны мобилизовать трудящихся и разить врага, как у В. Маяковского:

Долой присосавшихся

к нашим

рядам

и тех ,

кто к грошам

присосался!

Нам строиться надо

в гигантский рост ,

но эти

обсели кассы.

Каленым железом

выжжет нарост

партия

и рабочие массы.

(«Взяточники»)

А о чем говорил Бухарин? Он убеждал писателей, что «пересказ газетной статьи и рифмованный лозунг – это… уже не искусство», говорил о силе образов, которых недостает современным поэтам. О поэтах-трибунах суждение его было однозначным: об А. Безыменском – «он стал элементарен, стал стареть», о В. Маяковском – «время его агиток прошло». Зато, говорил он, пришло время поэзии Б. Пастернака, его «вереницы лирических жемчужин».

Конечно, это противоречило взглядам Сталина, который считал, что в политической борьбе поэзия высокого образа, рефлексии менее действенна, чем «удар» словом. И выступление Бухарина, увлеченно доказывавшего, что будущее за поэзией Пастернака, что важно «мышление в образах», приводящего строки Н. Гумилёва, что «солнце останавливали словом, словом разрушали города», Сталин посчитал не только непониманием политики партии, но и предательством ее.

Нет, Сталин был не против образов в искусстве. Но ему нужны были образы, рожденные не рефлексией, а ненавистью к политическому противнику, когда пропагандистское слово становится полководцем «человечьей силы». Поэтому он объявит Маяковского «лучшим, талантливейшим поэтом нашей, советской эпохи».

Сталинская логика была понятна: именно политическая поэзия и публицистика «прямого удара», в которой образы ярки, остры и прямолинейны, нужна в годы великого строительства, великой войны и великой трагедии. Такая поэзия и публицистика в эпохи массовых потрясений удерживает идею и веру, помогает обрести смысл существования. Она же держит людей в напряжении.

Но наступает минута, когда человека настигает психологическая усталость. А уставших – бьют, это закон борьбы. Тогда соратником гражданской поэзии становится поэзия рефлексии. Слово Маяковского всегда должно сопровождаться словом Пастернака, а в иные моменты и уступать первую линию пастернаковскому слову. Сталин отчасти осознал это в годы Великой Отечественной войны благодаря трогающим душу строкам гражданских и лирических стихов К. Симонова («Жди меня»), А. Суркова («Бьется в тесной печурке огонь…»), А. Твардовского («Василий Тёркин»).

Но после окончания войны гражданскую поэзию сменяет поэзия рефлексии, обращенная в глубины человеческого естества. Суть, ритм, тональность таких произведений, по мнению партпропагандистов, не способствовали мобилизации масс, уже живших в эпоху «холодной войны» и атомного оружия. И тогда в 1946 г. ЦК ВКП(б) принимает специальное постановление, в котором выносит суровый приговор творчеству А. Ахматовой и М. Зощенко.

Конечно, язык – инструмент производства новых смыслов и образов, прямых и рефлексирующих. Но не забудем, что, как говорил А. Пушкин, в языке должна быть «соразмерность» человеку, месту и времени. Если смыслы и образы будут адекватны пространству и времени, их запомнят.

По подсчетам некоторых современных исследователей, в английском литературном языке около 400 тыс. слов, в немецком – 250 тыс., в русском – около 150 тыс. слов. И хотя методика таких подсчетов, по мнению лингвистов, дело не бесспорное, очевидно, что темпы словарного обогащения русского языка в последние десятилетия сильно замедлились. Новые жизненные явления, процессы порой не находят адекватного отражения в русском литературном языке. А язык «отставший» или вяло используемый теряет силу гуманитарного сопротивления.