Изменить стиль страницы
(«Евреи, с вами жить не в силах…»)[47]

«Часы уныний, часы скорбей» случаются все чаще и чаще. В 1913 году в промежутке между публикацией двух сборников, созданных под влиянием Франсиса Жамма, выходят «Будни». В России издание запрещено цензурой: сборник сочли «непристойным». Несмотря на страстное стремление обрести веру, достичь спокойствия духа, чувство беспочвенности и страх вырождения не покидают его. Он боится собственного взгляда, который искривлен, замечает лишь одно отвратительное и пугающее:

Но я знаю, что где-то во мне
Есть вонючая, грязная свалка
Но я знаю, что где-то во мне
Есть вонючая, грязная свалка
И под сором, под жижей, на дне,
Меж отбросов и кучи навоза,
Окруженная роем червей,
Погибает такая же роза,
И мне тягостно думать о ней.
(«Первая любовь»)[48]

В Париже его больше не привлекают следы Средневековья; тепёрь перед ним возникают безотрадные картины нищеты, разврата и одиночества.

Париж, обжора, ешь и чавкай,
Набей получше свой живот
И раствори в вонючей Сене
Наследье полдня — блуд и лень,
Остатки грязных испражнений
И все, что ты вобрал за день!
(«Полдень»)[49]

Как раз в это время литературная критика в России отмечает, что в стихах Эренбурга обнаруживается «отвращение к своей немощной душе», «геморройная раздражительность», «детский испуг», «гниющий пессимизм»[50]. Иначе говоря, описывая характерные черты склада ума Эренбурга, критик прибегает к тому же семантическому набору, к которому обратился поэт, рисуя портрет своего народа. Можно ли считать это случайным совпадением?

«Всего более привлекают внимание И. Эренбурга гнойники верхов современной культуры. Выследить все позорное и низменное, что таится под блеском современной европейской утонченности, — вот задача, которую (сознательно или бессознательно) ставит себе молодой поэт»[51], напишет о нем мэтр символизма Валерий Брюсов. Идиллическая набожность Франсиса Жамма оказалась слишком простодушна, чтобы дать ответ на мучительные вопросы, терзавшие русского ученика, мечущегося между раем и адом, благородством и низостью, обличающего «скандал существования» (Кьеркегор) и позорную власть денег. Эренбург читает католического поэта Шарля Пеги, чья суровая вера полна яростного неприятия капитализма, а также католического мыслителя Леона Блуа. Сложные, противоречивые идеи автора «Спасения от иудеев» («Le salut par les juifs») оказали сильное воздействие на Раису Маритен (урожденную Умансову), супругу известного католического философа, автора религиозных размышлений, которая происходила из семьи русских евреев и во Франции приняла католичество. Завороженный идеей о еврейских корнях христианской веры, Леон Блуа высказывал при этом безграничное презрение к евреям: «Если Господь терпит их существование, стоит задаться вопросом <…> не скрывается ли за беспримерным позором народа-изгнанника высшая тайна, дивный замысел Творца?» Эсхатологическое видение евреев как носителей абсолютного зла оборачивается, однако, у Блуа, своей противоположностью: те же евреи являются заодно и воплощением высшего Блага, ибо в современном мире, где царят равнодушие и сытый буржуазный конформизм, один лишь еврейский народ по-прежнему обречен нести свой крест по примеру Иисуса Христа. Свирепость, с которой Блуа пишет картину буржуазной мерзости, сила его очищающей ненависти, оставляют неизгладимый след в душе Эренбурга.

Война

На Европу надвигалась Первая мировая война, но Эренбургу, раздираемому религиозным кризисом, задавленному нуждой, поглощенному эстетическими спорами на Монпарнасе, было не до международной политики. В августе 1914 года он отправился в путешествие по Голландии, там война и застала его врасплох.

Он поспешно возвращается во Францию, в последний раз пересекая границу без визы. Что же делать? Как быть? Он набрасывается на газеты: в них море информации и дезинформации. Эренбургу надо разобраться в происходящем во Франции и в России. Часть русских эмигрантов намерена присоединиться к царской армии, превыше всего ставя долг защиты Отечества. Другие, напротив, записываются волонтерами во французскую армию, полагая, что победа республиканской Франции над кайзеровской Германией приведет к свержению самодержавия в России. Эренбург колеблется, не зная как поступить; в конце концов он решает последовать примеру своего друга Тихона Сорокина и отправляется на призывной пункт. Там его забраковали: армейский врач счел, что у этого двадцатитрехлетнего юноши сердце сильно изношено. Но это невезение обернулось большой удачей: через несколько месяцев русских волонтеров вопреки их желанию присоединят к Иностранному легиону. Они пытались протестовать, но бунт был подавлен, девятерых из них расстреляли. Несчастные умирали с возгласом «Vive la France!» на устах.

Однако бесславно отсиживаться в Париже было немыслимо для человека, который в юности грезил о баррикадах. Аполлинер, Блез Сандрар, Кислинг, Леже, Глез, друзья по парижской богеме и русской эмиграции ушли на фронт. Париж обезлюдел. Но вскоре на улицах стали появляться раненые и искалеченные. Как обычно в тылу, атмосферу отравляли всеобщий страх и коррупция, но при всем том «никогда Париж не был так прекрасен, как в эти годы войны. Чужеземец, теперь увидевший впервые Париж, удивится, сколь легка и сладка здесь жизнь. Но я знаю, что значит эта тишина, черные ночи и яркие розы на кладбищах. Только здесь, под небом Франции, возможна эта светлая печаль»[52].

Эренбург сближается с Диего Риверой и русским поэтом Максом Волошиным. Эти трое стали неразлучны. Маревна вспоминает: «Когда они вместе шествовали вниз по улице де ля Гетэ, одной из наиболее людных на Монпарнасе, где прохожие и дети шутили, играли и шумели, кто-нибудь, посмотрев на них, говорил: „Эй, взгляни-ка на этих двух больших обезьян!“ А если с ними был еще Диего Ривера и я сама, то можно было услышать от уличных мальчишек: „Эй, парни! Да тут цирк появился! Две обезьяны, толстый слон и девица из 'Трех мушкетеров’!“ Ибо Диего Ривера был настоящим колоссом»[53]. Был и четвертый мушкетер, Борис Савинков, легендарный эсер, террорист, тот самый, который убил великого князя Михаила Александровича. Всегда изящно одетый, серьезный, он заметно отличался от богемной компании. С Эренбургом они всегда жарко обсуждали политические вопросы, ссорились, но уважали друг друга.

Нередко к этой компании присоединялись и другие: Цадкин, Модильяни, Пикассо, скульптор Поль Корне. Вместе с Маревной они отправлялись навестить Макса Жакоба или Модильяни. Маревна описывает типичную вечеринку у Модильяни, когда «известные люди вели себя как безумцы или истеричные школьники»: «В этом хаосе, среди физических страданий, мы постоянно подстегивали рассудок алкоголем и наркотиками. Эренбург, Катя и я пели русские песни (вернее сказать, орали, потому что ни у кого из нас не было голоса)[54]. Однажды ночью Эренбурга на улице арестовали полицейские и отправили в Шарантон — психиатрическую лечебницу. Его тут же отпустили, но перед этим наголо обрили. Когда на следующий день он опять появляется в кругу друзей, его нельзя было узнать без вечно растрепанных косм, в беспорядке ниспадавших на плечи: „Скажи мне честно, Жанна, и ты, Маревна, тоже, — умолял он нас, — я действительно схожу с ума или нет?“»[55] Он много пьет, толстеет. Ночью он работает на вокзале Монпарнас, таская ящики. Иногда он исчезал на несколько дней, отправляясь на фронт с «Красным Крестом» или для того, чтобы «пополнить запасы». «Утром, серый, изможденный, он возвращался в Ротонду и снова приступал к работе. У него появились легкие странности. В кафе, на улице, у Жанны он издавал пронзительные крики. Мы никогда не были уверены, шутит ли он или это признаки delirium tremens — белой горячки»[56].

вернуться

47

Он же // Сб. «Одуванчики». СП. С. 135.

вернуться

48

Он же // Сб. «Будни». СП. С. 154.

вернуться

49

Там же. С. 150.

вернуться

50

Гудаш. Будни И.Г. Эренбурга // Парижский вестник. 1911. № 16. 19 апреля.

вернуться

51

Русские ведомости. 1916. 6 июля.

вернуться

52

Эренбург И. Лик войны. София, 1920. С. 38–39.

вернуться

53

Маревна. Моя жизнь с художниками «Улья».

вернуться

54

Там же. С. 139–141.

вернуться

55

Там же. С. 89.

вернуться

56

Там же. С. 88.