Изменить стиль страницы

В декабре 1918 года, после заключения Брестского мира, немцы покинули Киев. На Украине было сформировано новое правительство — Директория Украинской народной республики. Эту власть поддерживали силы националистов во главе с гетманом Петлюрой. «Софийский тяжелый колокол на главной колокольне гудел, стараясь покрыть всю эту страшную, вопящую кутерьму»[87]. «Всюду национальные флаги, всюду народ. Но как вчера и позавчера, громко никто не говорит, все сосредоточенны и молчаливы. Слышится почти исключительно украинская речь. Бывших офицеров, которых раньше одним взглядом можно было отличить, теперь нет и следа»[88]. Бывшие офицеры, молодые «кадеты», элита русской интеллигенции, ожидавшие прибытия в Киев генерала Деникина и Добровольческой армии, стали первыми жертвами петлюровской армии. В городе начался террор — петлюровцы убивали офицеров за то, что они русские, а русских — за то, что они офицеры. Евреи, жившие в центре города, в страхе ожидали погромов, которые уже начались в пригородах и ближайших местечках. В окрестностях города слышалась канонада. Все надеялись на то, что подоспеет армия Деникина, которая, по слухам, уже двигалась к Киеву, и войска Антанты, готовившиеся к высадке в Одессе. В газетах писали, что у англичан есть специальные подразделения из «дрессированных обезьян», на которых не действует большевистская пропаганда, а у французов имеется новое оружие — «фиолетовые лучи», ослепляющие людей.

Но Киев освободили не белые и не французы. Пятого февраля город был взят большевиками: «Во главе отряда ехали верхом два всадника, разукрашенных красными широкими лентами. В правой руке каждый держал наготове револьвер, в левой бомбу. Сзади три вооруженных всадника. Затем бронированный автомобиль, за которым шел оркестр. На Крещатик вышли они под звуки Интернационала. Публика кричала „ура“, все снимали шапки. Публика — широкий пролетариат»[89]. Большевики удерживали Киев шесть месяцев. Город был окружен пылающим огненным кольцом. «Вокруг Киева рыскали „курени смерти“ и отряды различных атаманов. Горели дома; летел пух из перин. Каждый день рассказывали о новом погроме, об изнасилованных девочках, о стариках с распоротыми животами»[90]. В самом городе свирепствовали новые хозяева. Срочно прибывший в Киев Петерс, правая рука Дзержинского в Чека, насаждает новый порядок, перед которым суждено было побледнеть даже красному террору. Шли аресты украинских националистов, русских либералов, православных священников, евреев-промышленников — по спискам, в алфавитном порядке. За полгода в городе расстреляли двенадцать тысяч человек. Эренбург наблюдал все это с близкого расстояния — помещение Наркомпроса находилась как раз возле того сада, который окружал здание Чека.

С приходом советской власти и «экспроприацией экспроприаторов» жизненные блага становятся дефицитом. Нужно было поступать на государственную службу, чтобы получать карточки, по которым выдавались продукты питания, топливо и предоставлялось жилье. Эренбург с помощью Мандельштама становится советским служащим. Он был назначен руководителем «секции эстетического воспитания „мофективных (морально дефективных. — Е.Б.) детей“ при киевском собесе». Одновременно он работает в секции прикладного искусства и литературной студии. «Кручусь, работаю что ли очень много. Во все это мало верю. Утешает весна и вечность». «А здесь комитеты, союзы, лекции и прочее. Спорю, борюсь, томлюсь. Нужно ли? Кажется, нет. Но иначе сейчас не могу»[91], — пишет он Меркурьевой, и пишет искренне: он действительно питал иллюзии относительно своей работы и хотел видеть в ней какой-то смысл. Он часто посещает еврейскую секцию Союза писателей, знакомится с молодыми поэтами Перецем Маркишем, Давидом Бергельсоном, Лейбом Квитко. Молодые евреи, вчера еще люди второго сорта, презираемые русскими и подавленные еврейской общиной, теперь взбунтовались не только против царя, но и против своей религии. Октябрьский переворот они встретили с энтузиазмом: коммунизм открывал перед ними новые горизонты, предлагая забыть о вековых устоях и создать новую, оригинальную культуру на идише — языке еврейских рабочих масс. «Мы переживали период романа наших хозяев с левым искусством, — вспоминает Надежда Мандельштам, — а мой маленький табунок был левее левого. Мальчишки обожали „Левый марш“ Маяковского, и никто не сомневался, что вместо сердца у него барабан. Мы орали, а не говорили»[92].

Таковы были друзья Эренбурга. Сам он так и не «покраснел» — не смог забыть пережитого им ужаса при виде России, раздираемой гражданской войной. «Он на все смотрел как бы со стороны, — пишет Надежда Мандельштам, — что ему оставалось делать после „Молитвы о России“? — и прятался в ироническое всепонимание. Он уже успел сообразить, что ирония — единственное оружие беззащитных»[93]. В какой-то момент она и сама оказалась подвержена тому, что назвала «антропофагской психикой, которая распространялась, как зараза»[94]. От этой болезни ее исцелил Эренбург. «В Киеве в мастерской Экстер какой-то заезжий гость прочел частушки Маяковского о том, как топят в Мойке офицеров. Бодрые стишки подействовали, и я рассмеялась. За это на меня неистово набросился Эренбург. Он так честил меня, что я до сих пор чту его за этот разнос, а себя за то, что я, вздорная тогда девчонка, сумела смиренно выслушать его и на всю жизнь запомнить урок»[95].

В этот киевский период Эренбург закончил книгу «Лик войны» (она будет опубликована только в 1920 году в Софии) и издал сборник стихов «Огонь». Эпиграфом к нему стали слова Христа: «Огонь пришел Я низвести на землю…» (Лк. 12:49).

Войны, голод, бунт, погибель края —
Разверзлось небо, пустое досель,
Ныне наша земля погружается
В огневую страдную купель.
(«Над миром дождь, горючий дождь…»)[96]

Здесь разыгрывается теллурическая «священная оргия» — среди нового потопа, среди «черных волн огромной мирской души» из «хляби вод» рождается «темная новь, первородная плоть земли». «Антихристы в пиджаках», «саранча с человечьими ужимками»[97], словно буря, сметают все на своем пути:

Палить, рубить, стрелять.
На штык посадят родную мать <…>
И что им вечная мудрость,
Наша седая земля? <…>
Что им книги? Они мир крестить будут сызнова.
«Эй стреляй! смотри не промахнись!»
(«В звездах»)[98]

Среди моря крови, раздавленный безумием всеобщего распада, поэт пытается отыскать что-то жизнеутверждающее в «темном хаосе»: «Я все более, может, даже против воли, иду к примирению и спокойствию. Даже ритм становится широким и прямым. Это опасно, может быть, это смерть? <…> Мое „святое нет“ слабеет»[99], — пишет он Меркурьевой. На развалинах он славит Творца — Бога и человека. Наконец он чувствует себя хозяином на этой несчастной земле, он хочет возделывать ее, трудиться на ней, оплодотворяя ее своей любовью, своими стихами:

вернуться

87

Булгаков М.А. Собр. соч.: В 8 т. СПб., 2004. Т. 8. С. 322 («Белая гвардия»).

вернуться

88

Дневник военного врача А.И. Ермоленко. Цит. по: Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. М., 1988. С. 95.

вернуться

89

Там же. С. 105.

вернуться

90

Эренбург И. ЛГЖ. Кн. 2. С. 75.

вернуться

91

И. Эренбург — В.А. Меркурьевой. 10 апреля и 7 мая 1919. // Письма. Т. 1. С. 95, 97.

вернуться

92

Мандельштам Н. Вторая книга. С. 11.

вернуться

93

Там же.

вернуться

94

Мандельштам Н. Воспоминания. М.: Согласие, 1999. С. 128.

вернуться

95

Там же.

вернуться

96

Эренбург И. // Сб. «Огонь». СП. С. 394.

вернуться

97

Там же. С. 395, 392, 394, 393.

вернуться

98

Там же. С. 369–370.

вернуться

99

И. Эренбург — В.А. Меркурьевой. 24 февраля 1919 г // Письма. Т. 1. С. 93.