Изменить стиль страницы

Я твердо надеюсь показать Вам Шахматово и окрестности, если не теперь, то в будущем году. По многим причинам хочу этого. Сегодня, например, как было бы хорошо бродить нам вместе. Я целый день бродил по холмам и долинам: ясный, холодный Троицын день.

А не можете ли Вы продлить карантин на несколько дней после 13 июня? Вот бы было хорошо.

Если не приедете, поеду в Москву скоро; не сидится на месте; начинаю отдыхать от зимы, одолевает беспокойство, мозг работает, как пропеллер, хотя и не особенно хороший: с перебоями. Питаюсь преимущественно яйцами и молоком (и миррой), мяса нельзя.

Сейчас всходит большая луна; в деревнях издали слышно: «Последний нонешний денечек».

Хотя мы с Вами в Сестрорецком курорте и бодрствовали, пока Верховский спал под сосной, — все-таки мы, как я вспоминаю, не перемудрили его: и Вы и я наговорили друг другу вещей неправдоподобных; вспоминаю, именно, разговор о savoir vivre;[26] у меня его, право, недостаточно, надо бы побольше; так же, как Вы в упорном полусне утверждали мой savoir vivre, я упорно утверждал Вам, что я состарился, и намекал, что жизнь кончена; если сопоставить то и другое и многое, что Вы и я обо мне тогда рассказывали, можно легко представить себе картину: Вы идете за гробом почтенного действительного статского советника, который умел покушать и пожуировать и вообще взял от жизни все, что мог, полной мерою. Это вовсе не соответствует действительности, уверяю Вас.

Ну, зовут пить чай, целую Вас крепко. Продлите карантин.

Ваш Ал. Блок.

277. Л. Д. Блок. 30 мая 1911. <Шахматово>

Духов день

Люба, вчера я был очень бодро и деятельно настроен и понял очень много в своих отношениях ко многим. Прежде всего — к тебе.

Собирался писать тебе большое письмо, но сегодня уже не могу, опять наступила апатия. Уж очень здесь глухо, особенно в праздники некуда себя девать. И это подлое отсутствие даже почты, что теперь прямо тягостно, когда тебя нет.

Я хотел тебе писать о том, что все единственное в себе я уже отдал тебе и больше уже никому не могу отдать даже тогда, когда этого хотел временами. Это и определит мою связь с тобой. Все, что во мне осталось для других, — это прежде всего ум и чувства дружбы (которая отличается от любви только тем, что она множественна и не теряет от этого); дальше уже только — демонические чувства, или неопределенные влечения (все реже), или, наконец, низкие инстинкты.

Все это я мог вчера сказать еще определеннее, но я думаю, что ты и из этого поймешь то, что я хотел только точнее определить.

Накануне Троицы под вечер я зашел в нашу церковь, которую всю убирали березками, а пол усыпали травой.

Ты спрашиваешь все, нравятся ли мне твои письма. Да, почти целиком нравятся, иногда особенно. Мне интересно все, что ты думаешь, когда ты можешь это выразить в сколько-нибудь ясной форме. А в письмах выражаешь. Господь с тобой.

Саша.

Я поставил около постели два твоих портрета: один — маленький и хитрый (лет семнадцати), а другой — невестой.

Н. Н. Скворцова прислала мне свой большой портрет. Вот девушка, с которой я был бы связан очень «единственно», если бы не отдал всего тебе. Это я также совершенно определенно понял только вчера. Конечно, я знал это и прежде, но для всяких отношений, как для произведения искусства, нужен всегда «последний удар кисти».

Я чувствую себя все время на отлете. Как ты думаешь, когда мне ехать, и встретиться ли нам именно в Quimper'e или в другом месте. После твоих писем мне захотелось также и в Берлин.

278. Андрею Белому. 6 июня 1911. Шахматово

Милый Боря.

Я получил Твое большое письмо, только не успеваю Тебе ответить. Во-первых — большое спасибо за приглашение обоим Вам; но не могу приехать: во-первых еду очень скоро за границу, во-вторых — не через Границу, а через Стокгольм. И сейчас — я совсем не здесь, а уже там, и там надеюсь утвердиться в том, что зреет во мне. Очень, очень многое изменилось во мне (во внутренней жизни; во внешней перемен нет, и я не хочу их). Между тем я чувствую, что мы с Тобой друг друга очень давно не видали как следует; что наши так странно сходные во многом и радикально несходные в меньшем, но тоже существенном, жизни должны встретиться как-то по-особому, совсем не так, как Встречались даже в прошлом году в Москве (не говоря уже о прежнем). Вы вдвоем теперь; и это опять знаменует, что мы должны встретиться совсем, совсем по-новому. Передай, пожалуйста, Асе Тургеневой, что я радуюсь тому, что она мне пишет и что Ты пишешь о Вашем отношении ко мне; ведь всем нам необходимо знать друг друга не только вместе, но и каждому каждого. И тут я боюсь всегда, что другие (родные) могут помешать; Ты прекрасно знаешь, как это бывает при самых лучших отношениях. Вот почему еще я боюсь к Вам теперь приехать; а совсем не от «плохой комнаты, собаки» и пр.

Милый друг, между нами стояли и наши матери и бесконечные друзья и враги, не говоря о самом важном; и все это еще тогда, когда мы оба по-разному, но и чудесно сходно, были так далеки от «воплощения» или «вочеловечения»; когда мы оба вступали в ночную глушь, неизбежную для увидавших когда-то слишком яркий свет. Можно сказать, что человеческого почти и не было между нами; было или нечеловечески несказанное, иди не по-людски ужасное, страшное, иногда — уродливое. Теперь все меняется для нас обоих (опять-таки), мы выходим из ночи, проблуждав по лесам и дебрям долгие годы; по разным дебрям — и по-разному выходим; долгие годы не слышали голоса друг друга, а если и доносился иногда голос, то лесные дебри преломляли его, делали иным. Все это я чувствую за плечами, точно прожито сто лет; но для меня это были годы, умерщвляющие душу, но освежающие дух, и я их всегда благословлю. Верно — и ты. Сходились не по-человечески, сходно переживали этот долгий и страшный поединок души и духа, сходно окончившийся (частичным) поражением души; должны выйти из ночи — ЧУДЕСНО РАЗНЫЕ, как подобает человеку. Сходствует несказанное или страшное, безликое; но человеческие лица различны. Сходны бывают «счастливцы» («счастливчики»), осужденные НЕ воплотиться, носясь по океану удач и легких побед. Воплощенный — всегда «несчастливец», лик человека — строгий и сумрачный (Вольфинг) — «нуждой и горем вдаль гонимый». Думаю, что Ты согласен со всем этим; пишу Тебе, потому что думаю об этом давно.

Не думай, что я могу сердиться на полемику, перепечатанную в «Арабесках» (я их получил от Кожебаткина). Во-первых — я почти под всем, что обо мне тогдашнем (полемического), подписываюсь; единственно, что мне необходимо ответить Тебе, как самому проникновенному критику моих писаний, — это то, что таков мой путь, что теперь, когда он пройден, я твердо уверен, что это должное и что все стихи вместе — «трилогия вочеловечения» (от мгновения слишком яркого света — через необходимый болотистый лес[27] — к отчаянью, проклятиям, «возмездию» и… — к рождению человека «общественного», художника, мужественно глядящего в лицо миру, получившего право изучать формы, сдержанно испытывать годный и негодный матерьял, вглядываться в контуры «добра и зла» — ценою утраты части души). Отныне я не посмею возгордиться, как некогда, когда, неопытным юношей, задумал тревожить темные силы — и уронил их на себя. Потому отныне Я не лирик. Кстати: получил «Антологию» «Мусагета»: зачем она! Время альманахов прошло; я думаю, что это — лишняя книга. Талантливое движение, называемое «новым искусством», кончилось; т. е. маленькие речки, пополнив древнее и вечное русло чем могли, влились в него. Теперь уже есть только хорошее и плохое, искусство и не искусство. Потому, я думаю, и «смотров» довольно (Ты говорил, что антология «Мусагета» есть смотр). И зачем вдруг — Потемкин или Л. Столица? Это уж какая-то нестроевая рота. — Отчего Рубанович второго сорта, когда у нас есть Рубанович лучшего сорта (по имени Мандельштам)? Таких замечаний я бы сделал много, но, по-моему, главное — вся книга лишняя и совсем не мусагетская.

вернуться

26

Умении жить (франц.)

вернуться

27

«Нечаянная Радость» — книга, которую я, за немногими исключениями, терпеть не могу.