— А я что все время говорю? — подхватил Заглоба.
Чарнецкий задумчиво посмотрел на него, а вслух сказал:
— Не посчастливилось! Не успел я вовремя под Сандомир, а то бы вдвоем с гетманом никого оттуда живьем не выпустили… Ну ладно, что пропало, того не воротишь. Войне суждено продлиться, но рано или поздно придет ей конец, а с нею и нашим супостатам.
— Так и будет! — хором воскликнули рыцари.
И сердца их, перед тем исполненные сомнений, вновь загорелись надеждой.
Тут Заглоба торопливо шепнул что-то на ухо арендатору Вонсоши, тот исчез за дверью и через минуту вернулся, неся в руках жбан. Володыёвский низко поклонился каштеляну.
— Окажите великую милость своим верным солдатам… — начал он.
— Я охотно выпью с вами, — сказал Чарнецкий, — и знаете, по какому случаю? По случаю нашего с вами прощанья.
— Как так? — вскричал изумленный Володыёвский.
— Сапега пишет, что лауданская хоругвь принадлежит литовскому войску и послал он ее лишь сопровождать короля. А теперь она нужна ему самому, в особенности офицеры, коих у него большая нехватка. Друг мой Володыёвский, ты знаешь, как я тебя люблю, и тяжело мне с тобой расставаться, но в письме есть для тебя приказ. Правда, Сапега, как человек учтивый, прислал его мне, на мое усмотрение. Я мог бы его тебе и не показывать… Ну и ну, удружил мне пан гетман! Да лучше бы он мою самую острую саблю сломал… Однако ж именно потому, что Сапега полагается на мою любезность, я отдаю этот приказ тебе. Вот он, возьми и исполни свой долг. За твое здоровье, сынок!
Володыёвский снова низко поклонился каштеляну и осушил кубок. Он был так опечален, что не мог вымолвить ни слова, а когда каштелян обнял его, по желтым усикам пана Михала ручьем потекли слезы.
— Лучше бы мне умереть! — горестно воскликнул он. — Я привык побеждать под твоим началом, мой возлюбленный вождь, а как там будет, еще неизвестно…
— Да плюнь ты, Михась, на приказ! — сказал взволнованный Заглоба, — Я сам напишу Сапежке и намылю ему голову.
Но пан Михал был прежде всего солдатом, поэтому Заглобе же от него и досталось:
— Эх, пан Заглоба, старая вольница! Молчи уж лучше, коли дела не понимаешь! Служба есть служба!
— То-то и оно! — заключил Чарнецкий.
ГЛАВА XI
Заглоба, представ перед гетманом, не ответил на радостное его приветствие, а заложил руки за спину, выпятил губы и устремил на Сапегу взор, полный справедливого негодования. Гетман, видя Заглобину мину и предвкушая потеху, обрадовался еще больше и тотчас заговорил:
— Как дела, старый плут? Ты что это носом крутишь, словно тут плохо пахнет?
— Кислой капустой пахнет по всему Сапегину стану!
— Капустой? Это отчего же, скажи на милость?
— Да, видно, от тех капустных кочнов, что шведы тут нарубили.
— Ишь ты! До чего же скор на укор! Жаль, что и тебя не зарубили!
— Тот, под чьим началом я служил, сам бьет врага, а своих под нож не подставляет.
— О, чтоб тебя… Хоть бы кто язык тебе отрезал!
— А чем бы я тогда прославлял Сапегины победы?
Понурился тут гетман и сказал:
— Эх, братец, оставь! И без тебя хватает таких, кто, позабыв все мои перед отчизной заслуги, измывается надо мной, как может. И долго еще люди будут меня осуждать, знаю сам, а ведь если б не злосчастные эти ополченцы, все могло обернуться иначе. Вот, говорят, Сапега за утренней трапезой неприятеля прозевал, а ведь с этим неприятелем не смогла справиться вся Речь Посполитая!
Слова гетмана несколько смягчили Заглобу.
— Таков уж наш обычай, — сказал он, — во всех неудачах первым делом винить вождя. За трапезу порицать тебя не стану, перед трудным днем подкрепиться не грех. Пан Чарнецкий — великий воин, но, на мой вкус, есть у него один недостаток: войско свое он и на завтрак, и на обед, и на ужин кормит сплошь одной шведятиной. Конечно, воюет он лучше, чем кухарит, а все же это нехорошо, — ведь от этой пищи и самому закаленному рыцарю скоро воевать расхочется.
— Чарнецкий, верно, крепко на меня сердит?
— Э!.. Не очень! Сначала, правда, пошумел, но как узнал, что войско цело, так сразу и сказал: «Ну, знать, такова воля божья! Ничего, говорит, с каждым может случиться; если б, говорит, все у нас были похожи на Сапегу, страна наша уподобилась бы родине Аристида».
— Я бы за Чарнецкого всю кровь свою отдал! — воскликнул гетман. — Другой рад был бы удвоить собственную славу ценою моего унижения, тем более после победы, которую сам только что одержал, но Чарнецкий не таков!
— Всем он хорош, слов нет, да только стар я уже для той службы, какой он требует от солдата, особенно же для купаний, которые он нам устраивал.
— Так ты рад, что вернулся ко мне?
— И рад и не рад, ибо разговоров про еду много, а самой еды что-то не видать.
— Сейчас сядем за стол. А что пан Чарнецкий намерен делать дальше?
— Пойдет в Великую Польшу, подсобит тамошним горемыкам, а оттуда двинется на Стенбока и в Пруссию — авось Гданьск даст ему пушек и пехоты.
— Гданчане — настоящие патриоты! Пример для всей Речи Посполитой! Ну, так мы встретимся с Чарнецким под Варшавой, я тоже туда пойду, вот только под Люблином придется немного задержаться.
— А что, его опять шведы заняли?
— Несчастный город! Уж и не знаю, сколько раз он побывал в руках неприятеля. Тут прибыла депутация от люблинской шляхты, сейчас придут просить, чтобы я их выручил. Но мне надо отправить письмо королю и гетманам, придется им подождать.
— В Люблин и я охотно пойду, уж очень там бабы хороши, гладкие да пышные. Даже каравай бесчувственный, и тот от удовольствия краснеет, когда этакая бабенка прижмет его к груди, чтоб нарезать!
— Экий турка!
— Ваша милость человек пожилой, вам это непонятно, а мне до сих пор каждый год в мае приходится кровь себе пускать.
— Да ведь ты постарше меня будешь!
— Старше лишь опытом, не годами, а что я сумел conservare juventutem meam[111], это верно, тут мне многие завидуют. Давайте, ваша милость, я сам приму депутацию, пообещаю, что мы скоро придем им на помощь, пусть утешатся бедные люблинцы, а потом мы и бедных люблянок утешим.
— Ладно, — сказал гетман, — а я пойду отправлять письма.
И вышел.
Тотчас впустили люблинскую депутацию, которую Заглоба принял с чрезвычайной важностью и достоинством, обещал помочь, однако поставил условие: люблинцы должны были снабдить войско провиантом, а главное — всевозможными напитками. Затем он пригласил их от имени воеводы на ужин. Послы были довольны, так как войска еще той же ночью выступили к Люблину. Гетман сам торопил и подгонял, так хотелось ему новыми военными успехами смыть с себя сандомирский позор.
Началась осада, но дело подвигалось медленно. Все это время Кмициц обучался фехтовальному искусству у Володыёвского и делал необычайные успехи. Пан Михал, зная, что эта паука обратится против Богуслава, открывал ученику все свои тонкости, без малейшей утайки. Нередко случалось им применять эти уроки и на практике, они вызывали из крепости шведов на поединок и порубили их великое множество. Вскоре Кмициц достиг такого совершенства, что не уступал самому Яну Скшетускому, а во всем Сапегином войске не было никого, кто мог бы помериться силами со Скшетуским. И тут его обуяло такое страстное желание сразиться с Богуславом, что он едва мог усидеть под Люблином, тем более что с приходом весны к нему вернулись силы и здоровье.
Все его раны зажили, он перестал харкать кровью, в душе закипела прежняя удаль, и глаза засверкали прежним огнем. Лауданцы сначала косились на него, но задевать не смели, сдерживаемые железной рукой Володыёвского, позднее же, видя, каковы его поступки и дела, примирились с ним совершенно, и даже Юзва Бутрым, злейший его враг, говорил:
— Кмицица больше нет, есть Бабинич, а Бабинич пусть живет на здоровье!
Наконец, к величайшей радости всего войска, люблинский гарнизон сдался и Сапега двинулся к Варшаве. По дороге гетман получил донесение, что сам Ян Казимир вместе с гетманами и со свежими войсками спешит ему на помощь Пришли вести и из Великой Польши, от Чарнецкого, который также спешил к столице. Войска, разбросанные по всей стране, теперь сходились к Варшаве, подобно тучам, разбросанным по небосводу, которые сходятся и соединяются в одну огромную тучу, готовую разразиться бурей, громами и молниями.