Изменить стиль страницы

Самым любимым моим развлечением была ловля креветок в обществе двух девочек, внушивших мне восторженную, но оказавшуюся недолговечной симпатию. Одна из них, Марианна Ле Геррек, была дочерью дамы из Кинпера, с которой матушка познакомилась на морском купанье. Другая, Кэтрин О'Бриен, была ирландкой. У обеих — белокурые волосы и голубые глаза. Они были очень похожи друг на друга, в чем нет ничего удивительного, ибо

Ведь золотым плодам от яблони единой
Подобны девушки Армора и Эрина.

Инстинктивно сознавая, что они как-то дополняют друг друга, кокетки все время держались вместе и постоянно ходили обнявшись. Грациозно переступая своими тоненькими голыми ножками, потемневшими от солнца и морской воды, они бегали по песку, извиваясь и изгибаясь, словно выполняя фигуры какого-то танца. Кэтрин О'Бриен была красивее, но она неправильно говорила по-французски, чем я возмущался в своем невежестве. Я находил для девочек самые хорошенькие ракушки, но они с презрением их отвергали. Я изо всех сил старался услужить им, но они делали вид, что не замечают моего ухаживания или что им наскучила моя назойливость. Когда я смотрел на них, они отворачивались; когда же я в свою очередь притворялся, что не замечаю их, они привлекали мое внимание каким-нибудь поддразниванием. Я смущался в их присутствии и сразу терял все приготовленные слова. Если же иной раз я грубо разговаривал с ними, то причиной тому были страх, досада или какое-то сложное, противоречивое чувство. Марианна и Кэтрин дружно злословили и подшучивали по адресу маленьких купальщиц — девочек одного возраста с ними. По всем остальным поводам они чаще ссорились, чем сходились во мнениях. Они очень сердились друг на друга за то, что родились в разных странах. Марианна горячо упрекала Кэтрин в том, что она англичанка. Кэтрин, враждебно относившаяся к Англии, возмущалась этим оскорблением, топала ногами, скрипела зубами и кричала, что она ирландка. Но Марианна не видела в этом никакой разницы. Однажды на даче у г-жи О'Бриен их спор о родине кончился дракой. Марианна подошла к нам на берегу с расцарапанными щеками. Увидев ее, мать вскричала:

— Боже милостивый! Что с тобой случилось? Марианна бесхитростно ответила:

— Кэтрин расцарапала мне лицо за то, что я француженка. Тогда я назвала ее дрянной англичанкой и ударила кулаком в нос — пошла кровь.

Г-жа О'Бриен послала нас умыться в комнату Кэтрин. И там мы помирились, потому что на нас обеих был только один тазик.

XIV. Неведомый мир

Каждый день после завтрака старая Мелани надевала в своей каморке под крышей старомодные, начищенные до блеска башмаки, завязывала перед зеркалом ленты белого с кружевной отделкой чепца и накидывала на плечи маленькую черную шаль, перекрещивая концы ее на груди и закалывая булавкой. Она проделывала все это с величайшей тщательностью, ибо всякое искусство трудно, а Мелани, никогда не полагалась на случай в том, что, по ее мнению, способно было придать человеческому существу почтенный и благообразный вид, достойный его божественного происхождения. Удостоверившись наконец, что отвечает всем требованиям своего пола, возраста и положения, она запирала дверь на ключ, спускалась со мною с лестницы, с растерянным видом останавливалась в передней и с воплем взбегала обратно в мансарду, чтобы взять кошелку, которую постоянно забывала по своей старинной привычке. Она ни за что не согласилась бы выйти на улицу без этой бархатной, гранатового цвета кошелки, в которой держала свое вечное вязанье, ножницы, нитки, иголки и откуда извлекла однажды квадратик английского пластыря, когда я порезал себе палец. В этой сумке она хранила также монетку с дырочкой, один из моих молочных зубов и клочок бумаги со своим адресом — для того, говорила она, чтобы ее не свезли в морг, случись ей скоропостижно умереть на улице. Выйдя на набережную, мы сворачивали влево и здоровались с г-жой Пти, торговавшей очками возле особняка Шимэ. Сидя под открытым небом на высоком деревянном стуле возле своего ящика, прямая, неподвижная, с лицом, опаленным солнцем и стужей, она всегда хранила какую-то суровую печаль. Женщины перекидывались несколькими фразами, почти не изменявшимися от встречи к встрече, — потому, должно быть, что речь шла о неизменной сущности природы. Они беседовали о детях, больных коклюшем, крупом или изнурительной лихорадкой, о женщинах, подверженных каким-то таинственным расстройствам, о повседневных жертвах несчастных случаев. Они говорили о вредоносном действии разных времен года на организм человека, о вздорожании съестных припасов, о все возрастающей жадности людей, которые с каждым днем становятся хуже и хуже, и о все учащавшихся преступлениях, приводящих в ужас весь мир. Впоследствии, читая Гесиода[196], я заметил, что торговка очками с набережной Малакэ мыслила и говорила так же, как гномические поэты древней Греции. Однако ее мудрость отнюдь не трогала моего сердца. Она лишь наводила на меня тоску, и я дергал няню за юбку, чтобы уйти подальше. Когда же, выйдя на набережную, мы сворачивали вправо, меня, напротив, так и тянуло остановиться перед гравюрами г-жи Летор, выставленными вдоль дощатого забора, окружавшего пустырь, на котором возвышается ныне Дворец изящных искусств. Эти картинки[197] преисполняли меня восторгом и изумлением. «Прощание в Фонтенебло» и «Сотворение Евы», «Гора, имеющая форму человеческой головы», «Смерть Виргинии» вызывали во мне особое волнение, не вполне остывшее даже и сейчас, после стольких лет. Однако старая Мелани тащила меня вперед, быть может считая, что мне еще рано рассматривать такие гравюры, а быть может, и это вернее, просто ничего в них не понимая. Несомненно одно — что она уделяла им не больше внимания, чем наш щенок Кэр.

Мы ходили то в Тюильри, то в Люксембург. В ясную теплую погоду мы добирались даже до Ботанического сада или до Трокадеро, цветущего зеленого холма, одиноко вздымавшегося в те времена на берегу Сены. В особенно счастливые дни меня водили в сад г-на де ла Б…, который разрешил мне гулять там в его отсутствие. Этот прохладный и пустынный сад с высокими деревьями простирался за красивым особняком на улице св. Доминика. Я приносил с собой деревянную лопатку шириной с мою ладонь, и если это бывало в то время года, когда стволы платанов теряют свою тонкую гладкую кору, а дождь, размягчив землю, прокладывает у их подножья неглубокие извилистые борозды, превращавшиеся в моих глазах в пропасти и рвы, я перебрасывал через них деревянные мосты, по краям их сооружал из тонкой коры целые деревни, крепостные валы и церкви, втыкал травинки и ветки, изображавшие деревья, сады, бульвары, леса, — и радовался своему творенью.

Эти прогулки по городу и предместьям казались мне то чересчур медленными и однообразными, то полными движения, иногда утомительными, а иногда приятными и веселыми. Нам случалось забрести очень далеко, и тогда мы проходили вдоль длинной нарядной улицы, по обеим сторонам которой тянутся ряды с пряниками и с яблочной пастилой, с дудками и с бумажными змеями, вдоль Елисейских полей, где проезжали колясочки, запряженные козами, где под звуки шарманки вертелись деревянные лошадки, где Гиньоль[198] в своем театре дрался с чертом. Потом мы спускались к пыльным речным откосам, где подъемные краны выгружали камни, а могучие першероны тащили баржи бечевою. Владения шли за владениями, края за краями. Мы проходили по местам многолюдным и пустынным, бесплодным и цветущим. Но была страна, куда я мечтал проникнуть более страстно, чем в любую другую, страна, к которой, как мне иногда казалось, я был совсем близок и где, однако, мне так и не пришлось побывать. У меня не было об этой стране ни малейшего представления, но я был уверен, что узнаю ее, как только увижу. Я не думал, что она красивее или чем-нибудь лучше тех, что были мне знакомы, вовсе нет, — просто она была совсем другой, и я горячо желал открыть ее. Эта страна, этот мир, недоступный и в то же время близкий, был вовсе не тот мир религии, о котором мне говорила матушка. Ведь тот мир, мир духовный, являлся для меня миром ощутимым. Бог отец, Иисус Христос, Дева Мария, ангелы, святые, блаженные, души чистилища, дьяволы, грешники, осужденные на вечные муки, — все они вовсе не казались мне таинственными. Я знал их историю, я повсюду видел их изображения. На одной только улице св. Сульпиция были тысячи таких картинок. Нет! Мир, внушавший мне безумное любопытство, мир моих грез, был неведомый, мрачный, безмолвный мир, одна мысль о котором внушала мне сладостный испуг. У меня были слишком маленькие ножки, чтобы добраться до него, а моя старая Мелани, как я ни тянул ее за юбку, семенила слишком мелкими шажками. И все-таки я не отчаивался, все-таки я надеялся, что когда-нибудь проникну в тот край, к которому я так стремился и которого так боялся. В иные минуты, в иных местах, мне казалось, что еще несколько шагов, и я буду у цели. Чтобы увлечь за собой Мелани, я прибегал к хитрости или к силе, и когда это простодушное существо уже собиралось идти домой, я насильно, рискуя разодрать ей платье, поворачивал ее назад, к таинственным рубежам. А она, не понимая моей священной ярости, начиная сомневаться и в сердце моем и в рассудке, поднимала к небу глаза, полные слез. Однако не мог же я объяснить ей мое поведение. Не мог же я крикнуть ей: «Еще шаг, и мы проникнем в безымянную страну». Увы! Сколько раз с тех пор приходилось мне хранить в душе сокровенную тайну своих желаний!

вернуться

196

Гесиод — древнегреческий поэт (конец VIII или начало VII в. до н. э.). Он толкует историю как смену веков, на протяжении которых люди становятся все хуже и хуже. Гномическими поэтами назывались авторы «гномов», то есть произведений, содержащих моральное или философское поучение.

вернуться

197

Эти картинки… — Ниже перечисляются картины, с которых были сделаны гравюры: «Прощание в Фонтенебло», точнее «Прощание Наполеона с Императорской гвардией в Фонтенебло» (20 апреля 1814 г.) — картина художника Opaca Берне. «Сотворение Евы» — картина Рафаэля. «Смерть Виргинии» — картина Джемса Бертрана, изображающая смерть героини романа Бернардена де Сен-Пьера «Павел и Виргиния» (1787) во время кораблекрушения.

вернуться

198

Гиньоль — популярный персонаж французского народного кукольного театра, давший название самому кукольному театру.