Однажды в каком-то сборнике греческой поэзии я прочел надгробную надпись на могиле юного Аминтора, сына Филиппа, который погиб во время битвы, прикрыв друга своим щитом. Я затрепетал и ощутил непреодолимое желание умереть за Дерэ.
Эта героическая дружба оборвалась мгновенно. Как-то осенью, на большой перемене, капитаны команд Дерэ и Ла Бертельер затеяли сыграть в лапту и стали набирать себе игроков. Сославшись на то, что я очень плохо играю, в чем он был совершенно прав, Дерэ не принял меня в свою команду, В досаде я тут же с ним порвал, без сожалений и раскаянья, чувствуя, что мы никогда уже не помиримся.
И друг, за которого накануне я готов был умереть, сразу стал мне безразличен.
XI. Эгле
Sanguineis frontem moris et tempora pingit.[356]
— Пьера узнать нельзя, — сказала матушка, — характер у него стал странный, неровный. То он веселится без воякой причины, то вдруг начинает хандрить.
— Ему нужен свежий воздух и побольше движения, — решил отец.
В половине августа мои родители, считая, что деревня принесет мне пользу, но не имея возможности покинуть Париж, отправили меня на время к Исидору Гонзу, внучатному племяннику г-жи Ларок, земледельцу в поселке Сен-Пьер, около Гранвиля.
В те годы железная дорога доходила до Карантана. Из этого портового городка, где на кривых улочках, прислонясь к стенам старых домов, сидели с работой загорелые кружевницы, дилижанс довез меня до Гранвиля.
Там поджидал меня папаша Гонз. Выпив в местном кабачке по две кружки крепкого сидра, от которого у меня разболелась голова, мы уселись в двуколку и покатили в деревню Сен-Пьер, где папаша Гонз был мэром и владел тучными землями, приносившими ему большой доход.
Он был крепкого сложения, краснолицый, молодец выпить, мастер наживаться, едва умел читать, но знал законы лучше нотариуса и на своем простонародном языке рассказывал забавные истории не хуже Бероальда де Вервиля[357]. Его сухонькая старообразная жена держалась с достоинством и одеждой и манерами чуть походила на монахиню, как многие зажиточные крестьянки в ту пору. Дочка их, Матильда, крепостью и здоровьем пошла в отца; несмотря на пунцовый румянец и безвкусные наряды, она, пожалуй, была хороша собой и, как и ее родители, вовсе не глупа. Но я не обращал на нее внимания; робкий и застенчивый, И виделся с хозяевами только за завтраком и обедом, где они, на мой взгляд, слишком долго засиживались. Они медленно, не торопясь, как любят сельские жители, распивали кофей с ликером, и эти трапезы были для меня нестерпимы. Я спешил убежать в поля, вернуться к одиночеству, населенному видениями моих грез.
Деревня простиралась к югу до большой дороги, а с северной стороны выходила на пруд, где летали парами белые бабочки, и на рощицу с остатками высокого строевого леса, который приводил меня в восхищение. В пятистах шагах от леса, окруженный глубокими рвами, над которыми в вечернем воздухе плясали рои мошек, возвышался заброшенный замок Сен-Пьер, где жили теперь одни галки. Потолки обвалились, и только длинные дымовые трубы, еще державшиеся в стенах, указывали на высоту этажей. Я постоянно бродил вокруг замка и карабкался по развалинам, в которых гудел ветер.
Я сильно переменился и сам себя не узнавал. Я много гулял, бегал, с наслаждением продираясь сквозь колючий кустарник. Прежде такой неловкий, теперь я лазал по деревьям, как кошка, а порою проводил целые дни, не шевелясь, ни о чем не думая, сидя на ветвях дуба-великана, который вздымал к небу свои корявые могучие руки. А иногда, забравшись в самую чащу леса, я ложился на мох и дремал, слушая таинственный шелест листвы.
Однажды утром я отправился пешком в Гранвиль, находившийся на расстоянии всего двух лье от деревни Сен-Пьер. Под низким ненастным небом, вдыхая запах моря, занесенный соленым бризом, я прогуливался по тем местам, где почти сто лет назад расцветала, как яблонька, юная и прелестная г-жа Ларок. Я смотрел на старые крепостные стены, в которые шуаны втыкали штыки, чтобы, взобравшись по ним, как по лестнице, идти на приступ[358]. Облокотясь на ограду, я долго глядел на рыжеватые скалы, на длинный, покрытый водорослями берег, где волны оставляли пену, вздымаемую ветром, на широкое море, еще более мрачное и угрюмое, чем море у побережья Киммерии, о котором рассказывает нам старый Гомер[359].
Сердце у меня разрывалось, исполненное тоски и тревоги. Я рыдал, я жаждал умереть, не от усталости или разочарования, но от невыразимой красоты и прелести жизни, от влечения к смерти, ее сестре и подруге, навеки слитой с нею воедино; я так страстно любил природу, что мечтал раствориться в ней, забыться на ее лоне. Никогда еще она не казалась мне такой пленительной. Теплый благоуханный воздух проникал мне в грудь, вечерние дуновения нежно ласкали меня, вызывая неведомый трепет.
Думая, что я скучаю, папаша Гонз дал мне старое ружье и посоветовал ради развлечения поохотиться на дичь. Я пошел стрелять галок, гнездившихся на стенах старого замка. В одну из них я попал. Я видел, как она падала с подстреленным крылом; одно из перьев еще парило в воздухе и медленно опускалось вслед за ней. А в это время стаи птиц, которых я потревожил в развалинах, кружили над моей головой и испускали пронзительные крики, звучавшие в моих ушах как проклятия. Я в ужасе убежал. Мое преступление казалось мне отвратительным. Я дал себе клятву никогда больше не убивать ни птиц, ни животных.
Я вынул Вергилия, которого захватил с собой в чемодане, и начал читать, перечитывать, напевать про себя его стихи, обливаясь слезами и трепеща от восторга. После беготни и прогулок наступили дни сонного оцепенения.
В одно жаркое утро, когда я дремал в лесу под густой листвой, пронизанной золотыми стрелами солнца, меня разбудило прикосновение чьей-то руки к моему лицу. Это Матильда, хозяйская дочка, давила шелковичные ягоды на моей щеке и висках, не подозревая, что подражает в этом Эгле, прекраснейшей из наяд, которая вымазала пурпурным соком лицо спящего Силена. Но Матильда Гонз, зная мою бесталанность, не попросила меня, как Эгле — божественного Силена, исполнить одну из тех песен, что очаровывали пастухов, фавнов и диких зверей. Не дожидаясь моего пробуждения, она поспешно убежала с веселым смехом.
XII. Экзамен на бакалавра
С ранней юности г-н Дюбуа посвятил себя искусству и литературе. Он выучил греческий язык, чтобы читать Гомера в подлиннике, и брал уроки у самого Клавье[360]. В годы нашего знакомства он пламенно любил античное искусство и поэзию и старался привить мне эту любовь. Порою, склонясь над книгой, которую я перелистывал, он давал мне ценнейшие указания, и, думая об этом, я каждый раз вспоминаю знаменитую статую сатира-музыканта, обучающего юного фавна играть на свирели.
Воспитанный на Винкельмане[361], г-н Дюбуа дал мне прочесть труды прославленного археолога к большому беспокойству матушки, которая не без оснований опасалась, что, засиживаясь до поздней ночи за этими толстыми томами in quarto, я заброшу школьные занятия.
Я действительно совсем их забросил. Сравнивая г-на Дюбуа, одаренного столь тонким, непогрешимым вкусом и обширным умом, с моим учителем философии, человеком знающим, очень достойным, но лишенным поэтической жилки и художественного чутья, я пренебрегал скучными, сухими уроками, не видя в них пользы, чем нанес большой вред самому себе. Впрочем, из-за порядков в коллеже ученье было мне ненавистно и жизнь нестерпима. Я никак не мог привыкнуть к притупляющей системе наград и наказаний, которая унижает достоинство и извращает верность суждений. Я всегда считал, что побуждать к соперничеству — значит натравливать детей друг на друга. Но сильнее всего угнетали меня в коллеже отвратительно грязные парты и стены, кучи мусора, пятна мела и чернил, превращавшие класс в гнусную трущобу. А зимой, когда чугунная печка раскалялась, распространяя тяжелый запах чада, все мои чувства были оскорблены, и, лишь преодолев мучительное отвращение, я мог увидеть красоту и славу — Кассандру, воздевшую к небесам горящие очи, или триумф Павла Эмилия[362]. Поэтому мне пришлось впоследствии снова засесть за книги и по мере сил изучить самостоятельно то, чему меня плохо учили в школе. В оправдание моим преподавателям должен сказать, что я не умел учиться на людях, совместно с другими. Я был не глупее своих товарищей, пожалуй, даже умнее некоторых из них, но мой ум был иного склада. Многие сложные идеи я постигал с удивительной для моего возраста ясностью и глубиной, зато некоторые самые простые вещи никак не укладывались у меня в голове. Подобное несоответствие ничем нельзя было уравновесить. Наконец, при всей своей мягкости, я был нелюдим и с детских лет любил одиночество. Сидя за партой, я мечтал о тропинке в лесу, о ручейке среди лугов и изнывал от желания, любви и сожаления, доходившего до отчаянья.
356
Лоб ему и виски кровяной шелковицею красит (лат.). — Вергилий, Эклоги, VI, ст. 22.
357
Бероальд де Вервиль Франсуа (род. в 1558 — ум. после 1623) — французский писатель, автор книги «Способ добиться успеха», написанной в духе вольной застольной беседы.
358
См. «Маленький Пьер». (Прим. автора.)
359
… о котором рассказывает нам старый Гомер. — Имеются в виду стихи из одиннадцатой песни «Одиссеи»:
(Перевод В. Жуковского)
360
Клавье Этьен (1762–1817) — известный в свое время эллинист.
361
Винкельман Иоганн-Иоахим (1717–1768) — немецкий искусствовед и археолог, автор «Истории античного искусства», имевшей большое научное значение и оказавшей влияние на эстетику классицизма XVIII в.
362
Триумф Павла Эмилия. — Речь идет о Павле Эмилии Македонском — римском военачальнике и консуле (230–160 гг. до н. э.), который завоевал Македонию и Эпир. Сенат устроил ему грандиозный триумф, продолжавшийся три дня.